хвастала, что Юра женится на наркомовской доч
хвастала, что Юра женится на наркомовской дочке, в
Кремле будет жить, а сейчас исходила злобой. _Эти товарищи_ - управители
наши, Юриных родителей на порог не пускают. И Юрия не пустят. Скажут Ленке
- живи с ребенком у мужа, у него комната. У него комната, а у самих три. У
мужа, мол, бабка есть - нянькой будет. Нет, не на такую напали, не для их
семени. И не русская она! По носу видно - Хайка! Теперь денег на аборт
потребует, иродово племя!
- Прекрати! - прикрикнул на нее Юра. - Что нужно делать?
Она поджала губы, деловито спросила:
- Месяц-то какой?
- Несколько дней, - соврал Юра, боялся, что если назовет настоящий
срок, то она откажется помочь.
- Горчичную ванну пусть сделает, ноги попарит. И погорячей, до самой
невозможности, потерпит. У них небось и ведра-то нету.
- Найдут.
Он не сказал, что у себя Лена этого сделать не сможет. Делать придется
здесь, у них.
На Арбате горчицы не оказалось, он поехал на Усачевку, купил, спрятал в
портфель, куда мать не смеет заглядывать, боится сломать мудреный замок.
Зашел в кухню, проверил - ведро есть, даже два.
Вечером они пошли в театр Революции на "Человека с портфелем". Юре
нравился Гранатов. В роковом стечении обстоятельств гранатовской жизни
чувствовал нечто близкое тому, что сам переживал.
В фойе он рассматривал толпу, вдыхал запахи духов и пудры, каждое
посещение театра считал праздником. Поэтому никогда не понимал Сашу
Панкратова, Нину, забегавших в театр между делом, на ходу, или Вадима
разбиравшего спектакль так, будто он препарирует лягушку. В антракте Юра
сказал:
- У меня для тебя хорошая новость. У нас парень один на факультете,
Сизов Коля... Его отец - знаменитый врач, слыхала?
- Сизов... Нет, не слыхала.
- Профессор второго медицинского. Гинеколог.
Она сжалась, поняла, о чем он говорит, но ведь это будет не скоро.
Шарок безжалостно продолжал:
- Есть безопасное средство - горчичная ванна для ног, знаешь, какие
делают во время простуды.
Она немного успокоилась.
- Это помогает?
- Говорят, очень.
- Но ведь уже много прошло...
- Самое время.
Ее пугала его категоричность.
- Может быть, все-таки обратиться к врачу...
Он настаивал:
- Это не аборт, никакой боли, немного потерпеть горячую воду. Чем мы
рискуем? Может, ты вообще передумала?
- Я не передумала, - тихо проговорила она, - но мне будет сложно, дома
увидят...
- Это резон, - согласился он.
Потом, будто в голову ему пришла неожиданная мысль, сказал:
- Сделаем у меня. Отец при насморке устраивает такую процедуру. И
горчица, наверное, есть.



17

- Горячо?
- Ничего... Даже приятно.
Лена сидела на кровати, опустив ноги в ведро, наполненное коричневым
раствором, отворачивала голову, горчица щипала глаза.
Поднятая рубашка открывала круглые, белые тесно сжатые колени, большие
ноги едва помещались в ведре. Она сидела, наклонившись вперед, сложив руки
на животе, бретельки упали, обнажив налитые плечи, грудь за голубой
кружевной оторочкой, она слегка сучила ногами, морщилась, пыталась
улыбнуться.
- Даже приятно.
Прислонив носик чайника к стенке ведра, чтобы не попасть ей на ноги, он
подлил еще кипятка.
Она повела плечами, сильнее засучила ногами...
- Горячо...
- Потерпи, сейчас остынет...
Одной рукой он держал ручку чайника, другой пробовал воду в ведре. Она
казалась ему недостаточно горячей, и он подлил еще кипятка.
- Ой!
Она скорчилась, застонала, закрыла глаза, тяжело задышала.
- Потерпи, потерпи, сейчас пройдет, Леночка, минутку.
Она откинулась назад, коснулась головой стены, пальцами сжимала и
разжимала рубашку.
- Сейчас, сейчас пройдет, потерпи...
Капельки пота выступили у нее на верхней губе и на лбу.
Юра попробовал пальцами воду, подлил еще. Она застонала, скорчилась,
потянула ноги из ведра, и он увидел пунцовые икры. Горчичный запах
распространился по комнате.
- Юрочка, я не могу, - простонала она, - я выну на минуточку, только на
минуточку...
- Сейчас все кончится, еще немножко потерпи...
- У меня ноги затекли, я их не чувствую, они не мои...
Стиснув зубы, закрыв глаза, она корчилась на кровати.
- Мне душно...
Он наклонился над ее распростертым телом, освободил бретельки,
расстегнул бюстгальтер, погладил колени.
- Ну, ну, спокойненько.
И осторожно подлил еще воды, она тихо застонала, еле шевельнула ногами
- большое, белое, безжизненное тело, чуть прикрытое скомканной голубой
рубашкой.
Юра вышел на кухню, снял с плиты второй чайник. Ручка чайника
предательски загремела, ручка ведра тоже гремела, старое, паяное,
перепаянное. Держатся за барахло, кусочники! Он почувствовал, что кто-то
вошел, испуганно оглянулся, в дверях кухни стояла мать. Они молча смотрели
друг на друга.
- Ноги не свари.
Он ничего не ответил, вернулся в комнату, плотно прикрыл дверь, услышал
за собой щелканье выключателя - мать погасила свет на кухне.
Голова Лены лежала на подушке, ноги свесились - на икрах горела
пунцовая кайма.
- Леночка, ты спишь?
Ее ресницы дрогнули, она дышала совсем тихо почти неслышно, на лбу, на
бровях, на верхней губе и подбородке блестели крупные капли пота. Он
осторожно вытер их краем полотенца.
- Леночка!
- Тошнит, - прошептала она, не открывая глаз.
Он приподнял ее голову, поднес кружку к губам. Ее зубы мелко стучали по
краю кружки, она сделала один трудный глоток, жадно допила воду и,
обессиленная, склонилась к подушке. Он прикрыл ее одеялом, подлил еще
кипятку и, как ни был осторожен, плеснул ей на ногу.
- Ай... - простонала она, снова скорчилась и сбросила одеяло.
- Ну, ну, все! Это последнее...
Она задрожала, как-в ознобе, подергивая плечами, тряся кистями рук. Он
снова прикрыл ее одеялом.
- Ну все, все.
Она заплакала тихо и безнадежно.
- Все, все, больше не буду.
Он смотрел на часы - четверть второго. Прошло сорок минут. Ладно, еще
пять минут!
Она перестала плакать, лежала, уткнувшись в подушку, как мертвая. Шарок
наклонился к ней, потрогал лоб, лоб был холодный, прислушался - дышит. Он
осторожно вынул ее ноги из ведра - точно сваренные. Пройдет... В комнате
опять распространился терпкий запах горчицы. Он положил ее ноги на кровать
и укрыл одеялом, вынес на кухню ведро, вылил, смыл с раковины горчицу, все
ополоснул, поставил на место и вернулся в комнату.
Лена спала. Он подошел к окну, отодвинул штору. В соседнем корпусе
тускло светились лестничные площадки, сиротливо мерцали лампочки в
проволочных сетках. Только бы не зря. Неженка. Другая бы и не пискнула. От
этого не умирают. Намажет чем-нибудь.
Он разделся, потушил свет, лег рядом с Леной, осторожно подвинул ее
ноги, потянул на себя край одеяла. Его обдало жаром ее тела, она была
распластанная, недвижная, от нее шел острый горчичный, возбуждающий запах.
И он взял ее такую, не отвечающую и оттого еще более возбуждающую. Было в
этом что-то острое, еще не испытанное, звериное. Он стремился вызвать
потрясение, которое бы уничтожило то, что жило в пей, оторвало от нее
ничтожный зародыш, чуть ли не сломавший его жизнь. И, когда она застонала,
он подумал, что теперь та, другая, зародившаяся в ней жизнь, наконец,
убита.


Утром она не могла натянуть чулки.
- Больно.
Потом не смогла надеть ботинки, не налезали. Он принес валенки,
большие, подшитые, с разрезанными голенищами.
- Теперь свободно, - сказала она, осторожно и неумело пройдясь в них по
комнате. Она сразу стала меньше ростом, коренастее, выглядела в них бабой
с бледным опухшим лицом, синевой под страдальческими глазами.
И вдруг присела на кровать.
- Голова закружилась.
Он решил проводить ее, еще упадет на улице... Надо бы дать стакан
горячего чая, но мать уже возилась на кухне и Юре не хотелось при ней
заходить туда.
Во дворе они никого не встретили. На Арбате он перешел на другую
сторону улицы - у булочной стояли в очереди знакомые жильцы. Лена шла
медленно, опираясь на его руку, - нашла время ходить под ручку. Но это их
последний совместный путь, надо дотянуть. Лишь бы не упала, только бы
дошла. Сегодня у нее выходной, отлежится. По своему двору она прошла одна,
в подъезде оглянулась, улыбнулась ему.
Днем он хотел позвонить, узнать _как_, но не позвонил, торопливость
только выдаст его беспокойство, подчеркнет опасность содеянного. Позвонит
завтра на службу. Если вышла на работу, значит, здорова, если получилось -
скажет. Она оказалась на работе. И тихо, отчетливо, прикрывая рукой
трубку, сказала:
- Все в порядке.
В ее голосе он услышал счастливое сознание того, что это известие его
обрадует.
- Ну, поздравляю, молодец, целую тебя, я еще позвоню, - ответил Юра и
повесил трубку.
Звонить он больше ее будет, хватит, разделался!
Когда вечером он пришел из института, мать сказала:
- Нинка Ивановых звонила.
- Чего ей надо?
- Позвонить просила.
Будет вздыхать насчет Сашки, тянуть резину. А ну их к свиньям собачьим!
Нина позвонила снова.
- Знаешь насчет Лены?..
У него остановилось сердце.
- А что?
- Кровотечение.
- Странно. Мы с ней, правда, давно не виделись, но только сегодня
разговаривали по телефону. Она была на работе.
- С работы ее и увезли.
- В какой она больнице?
Нина назвала номер и адрес больницы, где-то в Марьиной роще.
Он минуту колебался, потом решительно спросил:
- Отчего это у нее?
- Не знаю.
- Кто тебе сказал, что она в больнице?
- Ашхен Степановна. Лена в тяжелом состоянии.
- Спасибо, что позвонила. Я съезжу в больницу.
Он вернулся в комнату, закрыл за собой дверь, присел к столу. Влип! Он
хорошо знает законы, юрист как-никак. Подпольный абортмахер. Действия...
повлекшие за собой смерть потерпевшей... Идиот! Зачем он делал это у себя?
Могла сделать дома, никто бы не увидел, у нее отдельная комната. Дурак!
Дурак! Дурак!!!
Если она останется жива, то не выдаст его. Если умрет, он будет все
отрицать. Доказательств нет. Да, он знал, что она беременна, что не хочет
рожать, что принимает какие-то меры, думал, какие-то заграничные таблетки,
он в до сих пор не знает, что она сделала. Накануне у нее был больной вид,
он проводил ее домой, на следующий день звонил на работу, при их
отношениях это естественно, но не доказывает соучастия.
И можно ли горчичную ванну приравнивать к аборту? Почему законодатель
выбрал именно это слово? Аборт! Дает ли этот термин право на
расширительное толкование? "Искусственное прерывание беременности" - вот
такой термин можно толковать как угодно. Однако законодатель выразился
ясно - аборт, имея в виду медицинское значение этого слова, то есть
хирургическое вмешательство.
Надо _уточнить версию_, продумать детали. Где, когда, день, час,
минута, место, убедительные подробности. Если Ленка умрет, Будягин с него
не слезет. А может, не захочет скандала? Видный деятель, а дочка изгоняет
плод самым что ни на есть деревенским способом. И если докопаться до
основ, то они, Будягины, и виноваты, на них-то и лежит главная
ответственность: они воспротивились их браку, именно из-за них Лена не
хотела ребенка, объективно они толкнули ее на этот поступок. Может быть,
не только объективно? Не хотели огласки. Вот как обстоит, как
представляется, как рисуется дело, если смотреть в самую глубину. К чему
они ее готовили? Чему научили? Переводить с английского? Этого мало для
жизни. Он всегда ненавидел эту семью, опять они хозяева положения, он в их
руках, мечется в своей комнатушке, а они там, в Пятом доме Советов, в
своей неприступной крепости, мобилизуют врачей, спасают Лену. И спасут,
наверно. А потом рассчитаются с ним.
Мать угрюмо молчала, обо всем догадывалась, но не хотела говорить,
боялась, что разговор обернется обвинениями. А что она? Хотела как лучше,
все так-то делают, подумаешь, какая барыня! Да и он хорош, дорвался,
шпарит ей копыта, меры не знает.
Юра поехал в больницу, но не вошел, прошелся в отдалении - боялся
встретить Будягиных, боялся новых свидетелей. Чем меньше людей будет его
видеть, тем лучше.
Он вернулся на Арбат, не из дома, а из автомата позвонил в больницу,
спросил о состоянии больной Будягиной Елены Ивановны. "Состояние тяжелое,
температура тридцать девять и восемь". Звонил каждый день и только к концу
недели услышал: "Состояние средней тяжести, температура тридцать восемь и
два". Еще через три дня: "Состояние удовлетворительное, температура
нормальная". В конце второй недели Агахен Степановна привезла Лену домой.
Как раз в этот вечер мать спросила Юру:
- Как твоя краля-то?
Он усмехнулся.
- Жива-здорова, не кашляет.
Он не звонил ей, не знал, как она отнесется к его звонку: ни разу не
пришел в больницу, не написал, никаких оправданий у него нет. Плевать!
Правильно сделал, что не пошел! Ему надо знать только одно: сказала ли она
кому-нибудь? Но поднять трубку не решался. И она тоже не звонила.
Позвонила Нина.
- Юра, ребята собираются сегодня к Лене, пойдем?
- Сегодня я занят.
- Приедешь попозже.
- Я поздно освобожусь.
Звонила она сама или по просьбе Левы? Надо ввести ясность.
Он позвонил Лене. Услышал ее тихий, глубокий, ласковый голос:
- Наконец-то. Я так волновалась за тебя.
- Это я волновался за тебя.
- Я все время думала: как ты переживаешь? Почему не приходил?
- Каждый день звонил, справлялся.
- Да? - радостно переспросила она. - Сегодня ко мне собираются ребята,
может быть, приедешь?
- Не хотелось бы в такой куче.
- Я тебя понимаю, а когда?
- Позвоню.



18

Нина вернулась из школы в пять часов. Возле дверей на ступеньках
лестницы сидела Варя с Зоей, своей подругой.
- Дверь прихлопнула, а ключи забыла.
Ключи забыла... Все врет. Запрещено приводить Зою в дом, вот и уселась
на лестнице - лестница не твоя, как ты можешь запретить?
- Даю полминуты на размышление, две минуты на исполнение, - сказала
Варя Зое.
И этот цыплячий язык.
- Была у Софьи Александровны? - раздраженно спросила Нина.
- Выла.
- Все купила?
- Все.
- Карточки?
- Отоварила.
- Сколько у тебя осталось денег?
Варя протянула сдачу.
- Я взяла пятьдесят копеек на каток.
- А уроки?
- Сделаю.
Каждый должен выполнять свои обязанности. Сама Нина работает как вол,
пообедает и в вечернюю школу, не может отказаться от полставки. А у Варя
каток, театр, кино, подруги, значит, не так много времени отнимает
хозяйство.
- На ужал разогреешь кашу, я оставлю на сковороде, масло в буфете, -
сказала Варя.
- Позже одиннадцати не возвращайся, - предупредила Нина, застегивая
пальто.
Дверь за ней захлопнулась, Варя позвонила Зое.
- Приходи, Нинка укаталась.
Она убрала со стола, приготовила ужин, помыла посуду - порядок. Нинка
никогда ничего не положит на место.
Раздался телефонный звонок. С полотенцем в руках Варя взяла трубку и
услышала:
- Наташа, ты?
Это мальчик, с которым ода познакомилась по телефону, но ни разу его не
видела, и он ее не видел. Его звали Володей, а себя она назвать
отказалась.
- Может быть, Наташа?
- Пусть будет Наташа.
Так он и стал ее называть. Но каждый раз спрашивал:
- Наташа, как тебя все же зовут?
Ей нравился его голос, она была с ним откровенна - никогда его не
увидит и может рассказать все. Он тоже уверял, что ни с кем так не
откровенен, как с ней.
- У Наташи должны быть светлые волосы.
- У меня как раз светлые.
- А глаза?
- Оранжевые с голубым небом.
- Бывают ли такие? Как ты провела вчерашний вечер?
- Великолепно, Были в одном техникуме на танцах, играли все такое, под
что хорошо танцевать румбу.
- Завидую. А я делал уроки.
- Учись, мой друг, учись, старайся, ученье - сладкий плод, ученье -
верная дорога, она из тьмы на свет ведет...
- Когда мы встретимся?
- Никогда.
- А вдруг мы полюбим друг друга?
- Нет, у нас с тобой слишком одинаковые взгляды.
- Что ты сегодня собираешься делать?
- Иду на каток.
- На какой?
- При заводе.
- Каком заводе?
- Мыльно-гвоздильном.
- Возьми меня, я хорошо катаюсь.
- А я плохо, тебе будет неинтересно. И прощай, ко мне пришли.
Зоя явилась в белой шапочке и длинных шароварах под юбкой, угреватая -
цветок помойки, как называла ее Нина. Зоина мать, билетерша кинотеатра
"Карнавал", пропускала ее и Варю без билетов в кино.
- Зачем ты надела белую? - спросила Варя, разглядывая Зоину шапочку. -
Ведь договорились.
- На красной резинка лопнула. Надень ты красную, она тебе идет.
- К белому свитеру надеть красную шапочку?! Ты наденешь мою красную, а
я белую.
- Почему всегда должно быть по-твоему?
- Не по-моему, а как договорились.
Зоя обиженно пожала плечами.
- Ну, если ты очень хочешь...
- Не делай мне одолжения! Я вообще не пойду на каток.
Варя сбросила туфли и с ногами взобралась на кровать.
- Глупо, - пробормотала Зоя, - хорошо, я надену красную.
- Не пойду на каток.
Некоторое время они сидели молча, Зоя, растерянная, жалела, что из-за
пустяка они повздорили.
- Пойдем, - жалобно уговаривала она.
- Я никуда не могу идти, когда _он там_.
- Ведь ты собиралась.
- Собиралась, а теперь передумала.


Арест Саши сразу выделил Варю среди подруг. Теперь она одна из тех,
дружки которых вдруг пропадают, потом снова возникают, подруги их ждут, а
если ждут _нечестно_, с ними жестоко расправляются. Все знали, что она
танцевала с Сашей в "Арбатском подвальчике", их там видели и драку видели.
Теперь Варя дружит с Сашиной мамой, возит передачи в тюрьму...
Варя уезжала рано утром, занимала очередь, выстаивала на морозе, потом
приезжала Софья Александровна, и они вместе двигались к окошку, Софья
Александровна не умела спорить, боялась рассердить того, кто сидел за
окошком, стеснялась задерживать очередь - усталых людей, с пяти часов утра
стоявших на улице, вдоль высокой, длинной в холодной тюремной стены. Варя
никого не боялась, не стеснялась. Они искали Сашу по всем тюрьмам. В
окошке им давали анкету: фамилия, имя, отчество арестованного, адрес.
Софья Александровна заполняла анкету, они снова стояли в очереди, сдавали
анкету, ждали ответа два, а то и три часа... "Не здесь..." И тогда Варя
дерзко спрашивала: "А где?" - "Неизвестно". - "А кому должно быть
известно? Вы его забрали, вам и должно быть известно".
Она прислушивалась к советам, которые давал всезнающий арбатский двор.
Одна девчонка с Новинского бульвара, ее парень сидел в Таганке, показала,
как вложить в белье записку, сказала, что надо посылать побольше сахара и
яблок, они там из сахара и яблок гонят вино. Софья Александровна слушала
ее, качала головой.
- Нет, Варенька, не нужно Саше вина...


За одну ночь из красивой пожилой женщины Софья Александровна
превратилась в седую старуху. Первое время ей казалось, если она
предстанет перед теми, кто арестовал Сашу, их сердца дрогнут, ведь у них
тоже есть матери. Потом увидела много таких матерей - их вид не трогал
ничьих сердец. Они стояли в длинных очередях, и каждая боялась, что та
доля сострадания, которая еще, быть может, теплится за глухими дверьми,
достанется не ей, а той, кто пройдет в эту дверь.
Увидела часовых с винтовками, неприступные каменные стены, за ними
Саша, ее мальчик лишен того, на что имеет право каждое живое существо:
свободно дышать воздухом земли. Какую участь ему готовят? Ночью она не
спала - на чем спит он? Не могла есть - что ест он, сгорбившись над
тюремной миской, он, живое и дороге ей существо, ее жизнь, ее кровь?
Подушки пахли так, как пахла его головка в детстве, ботинки - сухой
землей, по которой мальчишкой он бегал босиком, стол - чернильным запахом
его школьных тетрадей.
Она ходила по улице, надеясь увидеть тех, кто перед арестом следил за
ним. Они знают, что ему грозит, в чем он нуждается. Если она встретит того
маленького, в бобриковом пальто, подойдет и спросит про Сашу. Скажет, что
не имеет на них зла, у них такая работа. Но, когда они ужо сделали свое
дело, они могут быть милосердными, ведь им теперь все равно. Она ходила по
Арбату, и но топ стороне, и по этой, заходила в магазины, делала вид, что
стоит в очереди. Но ей не попадался ни маленький в бобриковом пальто, ни
тот, в шапке, ни третий, высокий и злой.
Окоченевшая, угнетенная сознанием своего бессилия, она возвращалась
домой, в пустую комнату, и там, одинокая и страдающая, возносила молитвы
богу, которого давно покинула, а сейчас молила, чтобы дух добра и
милосердия, вездесущий и всепроникающий, смягчил сердца тех, кто будет
решать Сашину судьбу.
По утрам стук почтового ящика подымал ее с постели. Она ждала ответа из
прокуратуры или письма какого-нибудь тайного, но влиятельного
доброжелателя, ждала письма от самого Саши, переданного им с человеком,
сидевшим вместе, но уже высланным, из ссылки письма доходят. Такие случаи
бывают, ей рассказывали. Читая газеты, она всматривалась в портреты
Сталина: скромная одежда, добрые морщинки возле глаз, мудрое, спокойное
лицо человека с чистой совестью. Недавно праздновали его пятидесятилетие,
ему сейчас пятьдесят четыре, нет, пятьдесят три года, как и Павлу
Николаевичу, ее мужу. Его старшему сыну, наверно, столько сколько и Саше,
и есть еще один сын, и дочь, он понимает, что такое дети, знает, что такое
семейное горе - совсем недавно потерял жену. Только бы Сашино письмо дошло
до него. Все надежды она возлагала на Марка. Марк расскажет Сталину о
Саше. Сталин потребует его дело, может быть, даже вызовет к себе. И Саша
ему понравится, Саша не может не понравиться.


Приехал Павел Николаевич. Он был огорчен, естественно, но катастрофы не
видел. Сашу не расстреляют, к пожизненному заключению не приговорят - у
нас нет пожизненного заключения. Он молод, все у него впереди. Да, надо
действовать. Но помочь могут только высшие инстанции. Он не имеет к ним
доступа. Доступ к ним имеет Марк. Как она не может, не хочет понять этого!
Павел Николаевич ехал с твердым намерением быть терпеливым, даже добрым.
Но, как только он вошел в этот постылый дом, увидел старуху, некогда
бывшую его женой, услышал требовательные интонации в ее голосе, как только
увидел упрямое, кроличье выражение на лице, а оно появилось у нее от
попытки преодолеть страх, когда он увидел все это, он опять преисполнился
раздражением, нетерпимостью и злобой. Это она во всем виновата, она и ее
братец воспитали Сашу.
И вот они сидят друг перед другом: она - седая, с трясущимися губами и
трясущейся головой, он - гладко выбритый, холеный, с серыми
раздражительными выпученными глазами. Сидят за столом, за которым сидели
много лег, покрытым все той же клеенкой, под тем же круглым матерчатым
абажуром. Софья Александровна нервно проводит по клеенке ладонью,
разглаживает ее, хотя разглаживать нечего, и этот жест раздражает Павла
Николаевича.
- Ты хочешь, чтобы я ходил по учреждениям? Это бесполезно, я тебе
объяснил. Апеллировать можно, когда будет решение. Решения еще нет, идет
следствие.
Не хочет ли она воспользоваться этим и вернуть его?
- Чего ты добиваешься? Чтобы я ушел с завода? Мена не отпустят. И я не
собираюсь возвращаться в Москву, запомни! Что?
Ему послышалось, будто она сказала что-то, нарочно тихо, чтобы он не
слышал. Но она ничего не говорила, только беззвучно шевелила губами.
- Ничего... Я слушаю.
- Ну да, ты слушаешь... Ты слушаешь и думаешь: отец, мерзавец, не хочет
хлопотать о сыне. Ты всегда обо мне так подло думала и эту подлость
внушила сыну.
Она и раньше невыносимо страдала, слушая его брань, его попреки, сейчас
это страдание вернулось к ней, она с ужасом чувствовала, что по-прежнему
не может преодолеть страха перед ним, особенно унизительного сейчас, когда
речь идет о спасении сына, _их_ сына. В его словах она услышала неприязнь
к Саше, он хочет отгородить себя от его страданий. Как смеет он _сейчас_
предъявлять свои обиды, свои претензии? И как может она бояться его, когда
дело идет о жизни Саши?! Она никого не должна бояться, не имеет права
бояться, она _мать_!
- Если бы при тебе его уводили...
Она сказала это с горечью. Но с ним приходилось говорить громко, надо
было почти кричать, чтобы он услышал.
- Конечно, конечно, опять виноват я, только я... Ты мученица,
страдалица, а я негодяи, развратник, гуляю, пьянствую...
Боже мой! Даже такая беда не меняет его, так же багровеет, надувает
губы, передразнивает ее. Она ждала его приезда, надеялась на помощь -
отец, мужчина! О чем он может думать, кроме Саши?! Он не имеет права
думать ни о чем другом. И она заставит его думать. Софья Александровна
подошла к письменному столу, вынула заявление прокурору.
- Посмотри!
На его лице появилось недовольное, брезгливое выражение. Опять эта
вздорная женщина вынуждает его заниматься бесполезным делом. Кому нужно ее
заявление, кто станет его читать?
Но он не мог не прочитать. Ссору с ней в _такую минуту_ осудят все. А
для всех Павел Николаевич хотел оставаться порядочным человеком и отцом.
Он не даст ей повода сказать: "Даже заявления не хотел прочитать".
Что она здесь _понаписала_! "Вам пишет мать... Верните мне моего
сына..." Наивно, сентиментально, неубедительно. "Я обращаюсь к нашему
справедливому и милосердному правительству" - слова, слова... "Я знаю, мой
сын ни в чем не виноват" - кто этому поверит?.. "Если он и совершил
ошибку, то без всякого умысла, ведь он ребенок..." Двадцать два года - не
ребенок! И какие ошибки? Зачем косвенно подтверждать его вину?!
Софья Александровна сидела на Сашином диване, опустив голову, слушала
эти замечания, не обращая внимания на их язвительность, которая должна
была доказать ее глупость: заявления и то написать не может. Пусть! Пусть
исправит, лишь бы помогло Саше. Она положила перед ним бумагу, поставила
чернильницу.
- Напиши, как нужно.
Он растерянно поглядел на нее, понял, что вел себя глупо. Заявление
бесполезно, не все ли равно, как оно написано. Теперь придется писать
самому, а что вообще можно написать, не зная, какое обвинение предъявлено?
- Видишь ли, - сказал Павел Николаевич, - можно послать и так. Разве
убрать фразу насчет ошибок и эту: "Верните моего сына". А в остальном...
Да, можно послать и так.
- Хорошо, - сказала она, забирая заявление, - я исправлю.
Ничего другого она и не ждала. И все равно без Марка заявления не
пошлет.
- Когда ты уезжаешь?
Он опять взорвался:
- Ты, кажется, знаешь, что завтра я должен быть на работе?
- Оставь, пожалуйста, денег, - твердо сказал она, - для передачи я
покупаю все в коммерческом магазине.
Он чуть было не разразился бранью. Он рядовой инженер, получает
зарплату, но денег не жалеет. Его только возмущает этот тон, эта
требовательность, он всегда был ей нужен только для денег. Он вынул сто
пятьдесят рублей.
- Больше дать не смогу.



19

И опять ночь. Опять Сашу разбудил металлический скрежет запора.
Появился вчерашний конвойный, и они снова долго шли по бесчисленным
коротким коридорам. Так же на ремне у конвойного побрякивала связка
ключей, так же стучал он ключом о ручку двери или о металлические перила
лестницы, предупреждая, что ведет заключенного. Но теперь Саша считал
подъемы и спуски и убедился, что она пришли на первый этаж. За открытой в
конце коридора дверью слышались голоса, даже смех, пахнуло другой, не
тюремной жизнью.
Дьяков не осветил его на этот раз лампой, видимо, употреблял этот прием
только при первом знакомстве. Он был сегодня не в военной форме, а в
коричневом пиджаке, надетом на синий свитер. Глазами указал Саше на стул,
а сам продолжал писать. Писал, перечитывал, снова писал, не обращая
внимания на Сашу, наклонив голову к столу. Его и Сашу разделял только
массивный чернильный прибор я такое же массивное пресс-папье. Саша
подумал, что совсем нетрудно схватить пресс-папье и расшибить им Дьякову
голову. На этом стуле сидят разные заключенные, среди них может найтись
такой, кто захочет это сделать. Все здесь предусмотрено, каждый шаг,
каждое движение, а это не учтено. Или они никого не считают способным на
такой поступок? А может, есть какой-нибудь тайный механизм, срабатывающий,
когда дотронешься до чернильницы? Конечно, отсюда не убежишь, но человек
может это сделать в порыве отчаяния. И все же Дьяков этого не боится. А
может быть, _настоящих_ заключенных допрашивают не здесь?
Дьяков собрал исписанные листки и вышел из комнаты, оставив дверь
открытой. На нем были валенки с заправленными в них коричневыми брюками. И
оттого, что Дьяков был так тепло одет, Саша в своих ботиночках сразу
ощутил холод цементного пола.
Все по-другому, совсем не так, как в прошлый раз. Казалось, Дьяков
занят более важным и срочным делом и Сашу привели сюда только потому, что
вызвали раньше, когда Дьяков еще не знал, что будет занят другим. В
штатском и в валенках он выглядит простым и неофициальным, выходит и
оставляет Сашу одного перед столам, на котором лежат разные бумаги, не
боится, что Саша в них заглянет, как не боится и того, что Саша ударит его
тяжелым пресс-папье.
В коридоре послышалось хлопанье двери, голоса, Дьяков с кем-то
разговаривал, потом вернулся, неуклюже ступая в своих чесанках, прикрыл
дверь, сел за стол, порылся в ящике, вытащил тоненькую папку - в ней
лежали листки прошлого допроса, - потом поискал еще что-то и так,
продолжая рыться в ящике и не глядя на Сашу, спросил:
- Так, Панкратов, что вы сегодня скажете?
Он задал этот вопрос как-то между прочим, спокойно, даже дружелюбно,
будто не помнил, о чем они говорили в прошлый раз.
- Видите ли, - начал Саша.
- Ага! - Дьяков наконец нашел ну ясную бумагу и опять вышел с ней.
Потом вернулся, стоя, сложил бумаги в ящик стола, сел, раскрыл Сашино
дело.
- Так, Панкратов... Подумали вы над тем, что я вам советовал?
- Да, подумал. Но я не знаю, о чем идет речь.
- Плохо! - Дьяков качнул головой. В его голосе слышался упрек,
сожаление, даже сочувствие, мол, не жалеешь ты себя, браток!
Он задумался, кивнул на папку с Сашиным делом.
- Хотите резину тянуть?
- Я не знаю, о каких контрреволюционных разговорах вы говорили в
прошлый раз.
Дьяков нахмурился.
- Вы неискренни, Панкратов. Вы хотите, чтобы мы занимались не главным,
а вашими институтскими делами. Но даже в этом вы оказались нечестным.
Многое утаили. И это вас тоже характеризует.
- Что я утаил? - удивился Саша.
В эту минуту в комнату вошел пожилой человек с эскимосским лицом,
одетый в темно-синий костюм, хорошо и ладно сидевший на его плотной, даже
грузной фигуре.
Дьяков поднялся. Кивком головы человек предложил Дьякову сесть и сам
опустился на стул рядом с ним.
- Продолжайте!
И пристально посмотрел на Сашу. Саша понял, что это начальник Дьякова,
но в его взгляде Саша почувствовал нечто большее, чем обычный казенный
интерес к очередному подследственному. Мелькнула надежда, что этот человек
изменит его судьбу.
- Итак, Панкратов, - сказал Дьяков, - на чем мы остановились?
- Вы говорите, будто я что-то утаил. Что я утаил?
- Для этого достаточно посмотреть протоколы партийного собрания. Вы
даже прибегали к протекции высокопоставленных лиц...
Дьяков выжидательно, испытывающе смотрел на Сашу.
Так. Все ясно. Дело в Марке, в Будягине или в обоих вместе. Намек
понятен. Он нарочно сказал: не "высокопоставленные товарищи", а
"высокопоставленные лица". И фамилий не назвал. Нет, пусть назовет
фамилии. От Саши он этих фамилий не услышит.
- Кого вы имеете в виду?
- Панкратов!..
Губы Дьякова скривились в брезгливой и осуждающей усмешке.
- ...Стыдно, Панкратов! Не играйте с нами в кошки-мышки. Мы
осведомленнее, чем вы думаете. Вы хотите вынудить говорить нас, а мы
хотим, чтобы говорили вы, это в ваших интересах. За вас хлопотали Рязанов
и Будягин, вы сами признали это на партийном собрании, а здесь вола
крутите.
И опять не "товарищи Рязанов и Будягин", а просто - Рязанов и Будягин.
- Я не прибегал ни к чьей протекции, - возразил Саша, - я рассказал обо
всем моему дяде Рязанову, но не просил его вмешиваться. Он сам, без моего
ведома попросил Будягина позвонить директору института Глинской.
- Допустим, - согласился Дьяков. - Но почему вы не рассказали об этом в
прошлый раз? Почему не назвали именно эти фамилии? Вы назвали кучу людей,
- он вытащил из дела Саши узенький листок, Саша его раньше не видел. -
Баулин, Лозгачев, Азизян, Ковалев, а вот Рязанова и Будягина не назвали.
Почему?
Саша лихорадочно соображал. Теперь каждое его слово может оказаться
роковым и для Марка, и для Ивана Григорьевича. В них все дело - это ясно.
В чем их обвиняют?
- Не придавал значения. Это чисто родственные связи. Я даже не понимаю,
почему это так привлекает ваше внимание.
Он сказал твердо, как говорят о предмете, который не хотят и не будут
обсуждать. Дьяков указывает путь, по которому он должен пойти, но по этому
пути он не пойдет.
Дьяков посмотрел на него, как показалось Саше, внимательно,
заинтересованно, даже опасливо.
- Разбор дела у Сольца тоже устроил ваш дядя?
- Никто не устраивал. Я сам пришел к Сольцу.
Дьяков усмехнулся.
- Люди месяцами ждут приема, а вы пришли, и готово: тут же принял, тут
же разобрал. Кто вам поверит, Панкратов?
- И все же это так, - сказал Саша, - так получилось. Я зашел в кабинет,
он меня увидел, спросил, в чем дело...
- Счастливый случай помог?
- Возможно... неужели я не имел права обратиться в ЦКК? Неужели мой
дядя не имел права за меня хлопотать? В чем тут моя вина? И за это вы меня
здесь держите? Ни за что ни про что!
На лице Дьякова мелькнула гримаса. Но он ничего не сказал, только
скосил глаза на своего начальника, точно приглашая его убедиться, с кем
он, Дьяков, имеет дело, а может, ожидая, что тот сам что-либо скажет. Но
человек с эскимосским лицом ничего не сказал, грузно поднялся и вышел.
Дьяков нахмурился и уже другим тоном объявил:
- Ваша вина в том, что вы неискренни, нечестны перед партией. Вы утаили
и многое другое. Вы называли всех своих обвинителей, но ни разу не
упомянули своих защитников. А ведь по вашему делу проходили многие люди...
Ну, хотя бы тот же Криворучко...
Саша почувствовал опасность. Все может прорваться в самом неожиданном
месте. С Марком и Будягиным ясно, ничего их компрометирующего он сказать
не может и не скажет. Но Криворучко... "Сей повар будет готовить острые
блюда..." Криворучко сказал это про Сталина. Упомянув его слова, Саша не
только запутается сам, но и предаст Криворучко. Умолчав же, станет на путь
неискренности и неправды.
- Я был у него два раза. Первый раз он ставил мне печать на документах
об исключении, второй раз оформлял мое восстановление.
Дьяков засмеялся.
- То исключаемся, то восстанавливаемся, то в тюрьму попадаем... И он
вам ничего не говорил?
- Он мне показался угнетенным, ведь его исключили из партии.
- И вас исключили. Неужели он не нашел, что сказать вам?
Дьяков по-прежнему не сводил с него взгляда. Знает он что-нибудь,
догадывается или нащупывает, быть может, почувствовал его растерянность?
- Неужели никак не выразил своего отношения к тому, что вас исключили,
а потом восстановили? - настаивал Дьяков. - Неужели даже ничего не
спросил? Тем более что на партбюро вы его защищали.
- Я просто рассказал, как было дело...
- Вот видите... И он просто хлопнул печатью.
Нет, нельзя поддаваться! Он его прощупывает, ловит, отвлекает внимание
от главного, от Марка и Будягина, запутывает...
- Никакого особенного разговора не могло быть. Он замдиректора, я
рядовой студент.
Дьяков пронзительно смотрел на него.
- А мы имеем сведения, что с другими студентами Криворучко вел
антипартийные разговоры. А вот вам, человеку _обиженному_ да еще
_защищавшему_ его, ничего не сказал. Странно!..
Криворучко знаком с Марком, передавал привет. Нет, нельзя говорить.
- Это так, - сказал Саша.
Дьяков продолжал неотрывно смотреть на Сашу, и вдруг злорадная улыбка
разлилась по его лицу. Так злорадно улыбаясь, он притянул к себе чистый
бланк допроса.
- Ладно, мы народ терпеливый, подождем, когда вы наконец решите быть
честным, когда вспомните, что вам следует вспомнить.


То, что записал на этот раз Дьяков, начиналось словами: "В дополнение к
данным мною ранее показаниям..." - и содержало признание того, что Саша
бывал в кабинете Криворучко и выступал на партбюро в его защиту, а Янсон и
Сиверский выступали в защиту Саши. О Марке и Будягине в протоколе не было
ни слова.
Все записано правильно, но, как и в прошлый раз, что-то вызвало в Саше
смутное ощущение опасности. В чем эта опасность, он не мог сообразить.
Только потребовал добавить, что заходил к Криворучко по делу.
- Вы студент, ясно, что заходили по делу.
"Черт с ним!" Саша подписал протокол.
- Я не получаю передач от матери, и меня это беспокоит. Кроме того, я
прошу газеты и книги из библиотеки.
Дьяков покачал головой.
- Пока идет следствие, ничего этого не разрешается. Если бы вы вели
себя откровенно, мы бы с вами все закруглили и тогда вы получили бы то,
что просите. И учтите, Панкратов, следующая наша встреча будет последней,
- он поднял палец к потолку, - с меня тоже спрашивают. И я хочу кончить
дело благоприятно для вас. Не упустите этой возможности.


Или Марк, или Иван Григорьевич, или оба вместе. Честные, преданные
партии коммунисты! Он мало знает Будягина, но Марка он знает хорошо,
ручается за него, не допускает и мысли о чем-либо. Арест Марка - такое же
недоразумение, как и его арест, даже больше: за ним хоть есть эта
несчастная история в институте. За Марком ничего не может быть: крупный
инженер, прекрасный хозяйственник, бескорыстный человек, настоящий
коммунист, вся его жизнь - работа, работа и только работа. И его посадили?
Может быть, он где-то близко, в этом же коридоре, совсем рядом? Марк,
близорукий, с больным сердцем, здесь, в такой же камере?
Ни о какой вине Марка он не знает, убежден в его честности. И, если
сочтут, что он покрывает Рязанова, пусть! Он готов разделить с Марком его
участь. Так сложилось, навалилось, ничего не поделаешь, надо выстоять,
придет время, и он, и Марк докажут свою невиновность.
Все ясно, ему нечего ломать голову. Он честен перед партией, ничего не
утаивает, не скрывает, он не может сказать ничего плохого о Марке. Все.
Точка.
Только одно мучило... Криворучко... Единственный пункт, где он
чувствовал себя уязвимым. Как там ни говори, а утаил. Может быть,
неважное, несущественное, а утаил. Он хочет, чтобы совесть его была чиста.
Криворучко мешал этому ощущению чистоты и ясности.
Днем явился незнакомый надзиратель с листком бумаги и карандашом в
руках.
- Пишите требование в библиотеку.
Библиотека разрешена! Саша не знал, сколько книг и на какой срок можно
взять. Но ничем не выдал своей неосведомленности. С опытным заключенным
персонал считается больше, чем с неопытным.
Толстой - "Война и мир", Гоголь - "Мертвые души", Бальзак - "Утраченные
иллюзии", Стендаль - "Пармская обитель", последние номера журналов
"Красная новь", "Новый мир", "Октябрь", "Молодая гвардия", "Звезда"... Он
писал, не задумываясь, думать было некогда, человек ждал, заключенный
должен
заранее решить, что ему требуется, он писал то, что приходило в
голову, важно получить книги, книги потолще, чтобы хватило до следующего
раза, который неизвестно когда будет.
Только одно он потребовал обдуманно - "Уголовно-процессуальный кодекс".
Он не получит его. И все же написал "Уголовно-процессуальный кодекс
РСФСР", выразив хоть этим протест против своего положения.
Почему Дьяков разрешил ему получать книги? Хочет задобрить? В его
интересах сделать Сашино пребывание здесь невыносимым и вынудить к
признаниям. Боится нарушить закон, по которому полагаются книги? Жалость?
Когда обвиняют в контрреволюции, нет места жалости. Может, это совершилось
помимо Дьякова, так же случайно, как и душ вне очереди? Жаль. Ошибку
обнаружат, и книг ему не принесут.
Однако на следующий день явился новый надзиратель, в руках у него был
пакет, обернутый белой чистой тряпкой с желтыми следами ожогов. Саша сразу
узнал эту тряпку, через нее он дома утюжил брюки. Значит, разрешены не
только книги, но и передачи.
- Фамилия?
- Панкратов.
- Распишитесь.
Надзиратель протянул ему опись передачи и огрызок карандаша. Опись была
написана маминой рукой, широко, неразборчиво, и только "шоколад" дописали
незнакомым, четким, будто каллиграфическим почерком. Половину описи
вымарали чернильным карандашом.
Саша перебирал кульки и пакеты, аккуратно сложенные мамой, а потом
раскиданные чужими руками... Белый батон, сыр, отварное мясо, колбаса -
все это разрезано на куски при осмотре, масло в пергаментной бумаге,
сахар, смена белья, носки, носовые платки. Итак, мама жива, выстояла,
знает, где он.
- Можно отослать белье?
- Заворачивайте.
Он завернул грязное белье в тряпку. Этот обожженный утюгом кусок белой
материи донес до него запах дома, его дома.
- Напишите, что просите.
На обороте листка Саша написал: "Все получил. Ничего не присылай, кроме
белого хлеба, мяса и белья. Все хорошо, здоров, целую. Саша".
- Карандашик! - потребовал надзиратель.



20

Этот клочок бумаги Софья Александровна трогала, ощупывала, перечитывала
десятки, сотни, тысячи раз - символ страданий ее сына, его горькой судьбы,
но и вестник его жизни. Она показывала его всем: Михаилу Юрьевичу, соседке
Гале, Милице Петровне, сестрам, Варе Ивановой и Максу Костину... Ничего не
надо, все хорошо, здоров, целую... Это мог написать только он, ее добрый и
мужественный мальчик.
Все обрело теперь новый смысл. Мятая записка, белье, пахнущее тюрьмой,
мясо и хлеб, которые просит он, этих зримых подробностей ей не хватало
раньше, чтобы представить себе его живым. Вечера и ночи перестали быть
такими одинокими - она рядом с ним, знает каждую его минуту, чувствует
каждое его движение. У нее болело сердце, значит, он недомогал; не могла
заснуть - он лежал на койке с открытыми глазами; испытывала приступы
мертвенного страха - его водили на допрос и он мучился, метался и страдал.
Она вспомнила, как наказала его когда-то, он не отпускал ее в театр, он
плакал тогда не от боли, а от обиды, она унизила его, маленького. Теперь
его бьет жизнь.
Марк говорил о Саше с высокопоставленными и влиятельными людьми. Она
верила Марку, он не обманывал, не успокаивал, он сделал все, что мог. И
все же больше, чем Марку, она верила женщинам в тюремных очередях. Там все
ясно, просто и справедливо. Эти слабые женщины умудрялись защищать своих
близких, согревали их теплом, которое теряли, выстаивая на морозе, утоляли
их голод тем малым, что отрывали от своих скудных пайков, через глухие
каменные стены доносили до них свою любовь и надежду. Софья Александровна
без страха думала теперь о тюремных очередях: там она не чувствовала себя
одинокой. Это не уменьшило ее страданий, но сняло остроту
исключительности. Она должна делать то, что делают другие. Мир, который
раньше казался ей таким страшным, требовал действий, а действие подавляет
страх. Женщины научили ее, как разыскать Сашу, как устроить передачу и что
передать, куда обращаться, кому и что писать. Обращаться и писать надо
было именно туда, куда они советовали. Она добилась приема у прокурора но
надзору за органами ОГПУ. "Когда закончится следствие, вы узнаете
результат", - ответ, который они предсказали и который все равно важен:
теперь прокурор обратит внимание на Сашино дело, это может многое
изменить. В очередях знали, что надо делать, если Сашу осудят, знали всю
_дорогу_, эта _дорога_ - тоже дорога жизни, люди идут по ней, и это
успокаивало больше, чем надежды и обещания. Куда Сашу отправят, зависит от
того, догадается ли он потребовать врачебного осмотра, у него слабые
бронхи, он может добиться Приволжья, а не Сибири. Если ей позвонят и
скажут собрать теплые вещи, то это Сибирь или Север, а если не скажут, то
Средняя Азия.
И, когда пришел управдом Носов Виктор Иванович, она была к этому
готова, ее предупредили, что Сашину комнату опечатают, управдом обязан это
сделать, хотя это ему, наверное, самому неприятно. Она боялась только, что
от смущения он будет грубить, и на этот случай приготовила специальную
фразу.
"Виктор Иванович, - собиралась сказать она ему, - если вы будете
говорить со мной спокойно, я вас лучше пойму".
Но Виктор Иванович не грубил.
- Порядок такой, Софья Александровна. Придет время, распечатаем. Вам же
спокойнее. Знаете нашу публику, залезут - не выцарапаешь. Вещички какие
перенести - пришлю дворника. А что не требуется - оставьте, комната ваша.
Он давал ей понять, что не следует забирать всех вещей, и Софья
Александровна сама это понимала: пока в комнате вещи, никто не может ее
самовольно занять. Но от помощи дворника отказалась - надо будет
заплатить, а денег у нее нет.
Она освободила не общую комнату, где раньше спал и занимался Саша, а
свою спальню. Пришлось вынести оттуда, все, что было ей нужно, а туда
перенести Сашин письменный стол, диван, вешалку.
За этим занятием и застала ее Варя. Быстро сняла пальто и начала
помогать, переносила стопки белья, платья, коврики, подушки, одеяла, ничто
у нее не падало, не терялось, она точно знала, что куда положить, и
укладывала так, чтобы все уместилось.
Помощь этой девочки была приятна Софье Александровне, и сама она была
ей приятна. Софья Александровна думала иногда, что поступает, может быть,
нехорошо, приобщая Варю к своей жизни, к своему несчастью, но таким
стойким было Варино сочувствие, ее стремление помочь, что она не
представляла себе, как можно ее отстранить.
И сейчас помощь этой девочки придавала их работе видимость обычных
домашних хлопот, обычной перестановки мебели, и, чтобы сохранить эту
видимость, Софья Александровна ничего ей не говорила. Но чувствовала, как
мужество покидает ее. Ушел муж, забрали сына, отнимают комнату... Эту
комнату давно следовало отдать Саше. Взрослый мужчина, ему было неудобно в
общей комнате, а она не отдала, не хотела лишить себя удобства. Как это
эгоистично с ее стороны! А он не заговаривал об этом, ее дорогой, скромный
мальчик.
Железная кровать не разбиралась, одна ножка у шкафа сломалась, комод
они не могли сдвинуть с места, хотя и вынули ящики.
Пришел с работы Михаил Юрьевич, появилась соседка Галя, и помогли
передвинуть шкаф и комод, разобрали кровать, перенесли в маленькую комнату
диван, на котором спал Саша, его письменный стол и этажерку. Софья
Александровна расставила письменный прибор, положила несколько Сашиных
книг, повесила занавеску.


Варя ушла от Софьи Александровны, когда они все закончили, хотя знала,
что дома ее ждет Серафим, тот самый молоденький курсант, которого Макс
приводил на Новый год.
Этот Серафим - явился, не запылился - позвонил Варе на следующий же
день и назначил свидание на Арбатской площади. Она вошла так, для смеха,
ваяла Зою и еще одну девчонку. Подруги остановились на другой стороне
улицы, видели, как к Варе подошел, молоденький военный, как они пошли по
Арбату. Девчонки шли по другой стороне, подавали знаки, которых она не
понимала, и она подавала им знаки, которых они тоже не понимали. Серафим
пригласил ее в Дом Красной Армии на танцы, Варя не могла в этот вечер -
собиралась в кино. Но она знала, как трудно попасть в Дом Красной Армии, и
обещала Серафиму поехать с ним в следующую субботу. Серафим, танцевал все
современные танцы, они ездили туда каждую неделю, и подруги ей завидовали.
С его смешным именем Варя примирилась, одного из братьев Знаменских
зовут тоже Серафим. Конечно, он не такой, как ребята с их двора -
коренные, московские, арбатские мальчишки, - провинциальный, застенчивый.
Но он ухаживал _серьезно_, это льстило Варе, она чувствовала себя
взрослой, и против их дружбы Нинка ничего не могла возразить, ведь Серафим
- приятель ее Макса, а у Макса не может быть плохих товарищей.
Дома Нина встретила Варю - сердитым взглядом; уже час Серафим томился
на диване с книжкой в руках, шелест перелистываемых страниц раздражал
Нину, мешал работать - она правила ученические тетради. И ее осуждающий
взгляд означал: "Ты договорилась с человеком, приходи вовремя, я не
обязана развлекать твоих кавалеров".
Варя не стала ей объяснять, почему опоздала. Скажет, но потом. А пока
велела Серафиму выйти в коридор: ей надо переодеться.
Зеркало висело на двери шкафа, Варя приоткрыла дверь так, чтобы стоять
не спиной, а боком к свету, и начала переодеваться. И это тоже раздражало
Нину, ведь на ней хорошее платье, может пойти в нем. И как надевает чулок!
Вытягивает ногу, замирает, любуется собой. А эта манера ходить по комнате
полуодетой, откуда это взялось?! В шестнадцать лет!
- Не забывай, тебя ждут.
- Да, - кротко ответила Варя. И так же кротко спросила: - Ты дашь мне
на сегодня туфли?
Нине не хотелось давать свои единственные выходные туфли, но не
терпелось, чтобы Варя наконец убралась.
- Возьми.
Варя достала туфли, долго их рассматривала, ощупывала, а когда обула,
стала опять разглядывать, вытянула ногу, снова любуясь его. Наконец
завершила туалет, открыла дверь.
- Заходи, Серафим.
Уже надев пальто, повязав платок и оглядев себя в зеркале, Варя
повернулась к сестре.
- Я была у Софьи Александровны. Помогала перенести вещи. Сашину комнату
опечатали.


Варя нанесла Нине удар инстинктивно, но точно: даже то, что происходит
в Сашином доме, Нина узнает от нее.
Конечно, ни Нина, ни кто-либо другой не может помочь Саше. Что они
могут сделать? Не зная, в чем его обвиняют! И все же она виновата перед
Сашей уже в том, что она на свободе, а он в тюрьме. Лучший среди них! И
все молчат. Нина надеялась, что недоразумение разъяснится, но опечатали
комнату, значит, не освободят. Что же тогда? Признать, что Саша - враг
Советской власти? Отречься от него? Они оставили Сашу в беде, отступились.
Она как-то заходила к Софье Александровне, выражала сочувствие - кому
нужно это ее сочувствие?!
Написать письмо... Собрать подписи ребят, ведь Саша был у них
секретарем комсомольской ячейки, написать, что ручаются за него. Макс
подпишет и Вадим, и Лена, и другие ребята. И директор школы, и учителя,
знавшие Сашу. Нина преподавала в школе, где когда-то училась с Сашей, и
надеялась, что ей удастся собрать подписи. Юрка не подпишет, черт с ним.
Она позвонила Лене и Вадиму, договорились завтра встретиться у Лены. Потом
спустилась к матери Макса и попросила передать ему, чтобы завтра, когда
придет в увольнительную, зашел к ней.
Невеселой оказалась эта встреча. Лена молчала, куталась в платок. Надо
подписать письмо - пожалуйста. И Макс выглядел грустным. Он знал, что их
письмо бесполезно, понимал последствия такого шага, но не хотел
отказываться, чтобы Нина не подумала - трусит. Только Вадим сказал:
- Братцы, а что даст такое письмо? Поможет Саше? А если повредит,
осложнит дело? Нас вызовут: что вы знаете о Панкратове? В школе он был
хорошим комсомольцем. А и школе мы с ним учились шесть лет назад. Каков он
сейчас? Вам известно, что произошло в институте? Он вам рассказывал? Что
он вам рассказывал? А потом вызывают Сашу: "Что вы говорили своим
товарищам?" Я не ставлю под сомнение Сашину честность. Я просто хочу
представить, как это будет выглядеть. - Оставить Сашу на произвол судьбы? - спросила Нина.
- Почему на произвол судьбы? Ведь в его деле разбираются. Какие у нас
основания думать, что не разберутся? Да, мы знаем Сашу, но они тоже,
наверно, запросили его характеристики. И арестовали не потому, что он Саша
Панкратов, а потому, что есть какое-то дело. А этого дела мы не знаем.
- Мы должны поддержать его, - сказала Нина.
- Рассуждай здраво, - возразил Вадим. - Саша даже не узнает о нашем
письме. Наоборот, его начнут спрашивать о каждом из нас, и это только
затруднит его положение.
- Боишься, что о тебе спросят?
- Я ничего не боюсь, - покраснел Вадим.
Все понимали, что Вадим прав. И Нина понимала. Но есть что-то более
высокое и значительное, чем это понимание. И есть еще одно горькое и
постыдное - они боялись осложнений для себя. И преодолеть эту боязнь
сложнее, чем послать письмо.
- Может быть, посоветоваться с папой? - сказала Лена.
- Правильно! - подхватила Нина, втайне надеясь, что Иван Григорьевич
вмешается и поможет Саше.
Вадиму тоже понравилась эта мысль: Иван Григорьевич отсоветует посылать
такое безрассудное письмо. Все равно он, Вадим, его не подпишет, это он
уже решил твердо. Только Максим с его трезвым, крестьянским умом понимал,
что не надо ставить Ивана Григорьевича в неловкое положение.
- Стоит


3  4  5  6  7  
Hosted by uCoz