кончилось... Идут к
своему столику бурки и клеш, сел на место черноглазый и другой сел,
косоглазенький, что тоже полез в драку, расплатились и ушли с девицей
пижоны, официант уже отряхивает скатерть с их стола... Все в порядке,
граждане!
- Они дождутся, когда мы выйдем на улицу, в там пристанут, - сказал
Вадим.
- Дрейфить! - засмеялась Нина.
Саша был спокоен, когда дрался, а сейчас им овладела нервная дрожь, и
он пытался взять себя в руки.
- Варя, идем потанцуем...
Оркестр играл медленный вальс. "Рамона, ты мне навеки отдана..." Саша
двигался с Варей по тесной площадке перед оркестром, чувствуя направленные
на себя взгляды. Плевать, пусть думают, что хотят! Те двое тоже косились
на него, и на них плевать! Он танцует вальс-бостон... "Рамона, ты мне
навеки отдана..." Танцует с хорошенькой девочкой Варенькой... Она смотрит
на него, улыбается, восхищается им, его поступком, он вел себя, как герой
улицы, вступился за девку, которую перед тем осуждал. Варя чувствовала за
этим нечто свое, он такой же, как и она, только притворяется сознательным,
как и она притворяется в школе примерной ученицей. Она смотрит на него,
улыбается и прижимается к нему. Плачет оркестр, рыдает трубач, палочки
ударника замирают в воздухе, пианист склонился над клавишами... "Где б ни
скитался я цветущею весной, мне снился дивный сон, что ты была со мной".
- Молодец, хорошо танцуешь, - сказал Саша.
- Пойдем послезавтра на каток, - предложила Варя.
- Почему именно послезавтра?
- Суббота, будет музыка. Ведь ты катаешься?
- Катался когда-то.
- Пойдем?
- Я даже не знаю, где мои коньки.
12
"Ввиду признания студентом Панкратовым своих ошибок восстановить его в
институте с объявлением строгого выговора".
Праздника не получилось. Его исключение взбудоражило всех,
восстановление - никого. Только Криворучко, подписывая новый Сашин
студенческий билет, сказал:
- Рад за тебя.
Прежде такой грозный, он выглядел раздавленным - одинокий человек,
досиживающий последние дни в своей кабинете.
- Как у вас? - спросил Саша.
Криворучко кивнул на кипу папок в углу.
- Сдаю дела.
Он достал печать из ящика громадного письменного стола. Студенты
называли этот стол палубой. Они часто ходили к Криворучко, от него
зависели стипендия, общежитие, карточки, ордера.
- Между прочим, я знаком с твоим дядей. Мы с ним были в одной партийной
организации. Давно, году в двадцать третьем. Как его здоровье?
- Здоров.
- Передай ему привет, когда увидишь.
Саша стыдился своей удачи, он выкарабкался, а Криворучко нет.
- Может быть, вам обратиться к товарищу Сольцу?
- В моем деле Сольц бессилен. Мое дело зависит от другого...
Не глядя на Сашу, как бы про себя он добавил:
- Сей повар будет готовить острые блюда.
И насупился. Саша понял, какого повара он имеет в виду.
Потом Саша отправился к Лозгачеву. Тот улыбнулся так, будто рад его
успеху.
- У Криворучко был?
Знал, что Саша был у Криворучко, и все же спросил.
- Оформил билет и пропуск, - ответил Саша.
Вошел Баулин, услышал Сашин ответ, сухо спросил у Лозгачева:
- Разве печать у Криворучко?
- Новый приступает с понедельника.
- Могла себе печать забрать.
Лозгачев пожал плечами, давая понять, что Глинская считает себя слишком
высокопоставленным лицом, чтобы прикладывать печать.
Они по-прежнему занимаются своими делами, своими склоками, как будто
ничего не произошло, не чувствуя ни вины, ни угрызений совести: тогда
требовалось так, а теперь, когда восстановили, можно и по-другому... И
Саше надо по-другому...
Они при нем говорят насмешливо о Глинской, не скрывают своей
враждебности к ней - разве такая откровенность не подразумевает доверия?
Все это означало: "И тебе, Панкратов, надо по-другому. Теперь ты битый,
второй раз не выкрутишься. Сольц далеко, а мы близко, и держись за нас.
Парень ты молодой, неопытный, не закаленный, вот и промахнулся, мыпонимаем, с каждым может случиться. Теперь ты знаешь, кто такой
Криворучко, бей его вместе с нами. Взаимное доверие возникает только там,
где есть общие враги. "Скажи мне, кто твои друзья" - это устарело! "Скажи,
кто твои враги, я скажу, кто ты" - вот так сейчас ставится вопрос!"
- Жаловался тебе Криворучко? - спросил Лозгачев.
Не стоит связываться с ними. И все же не он, а они битые, не его, а их
мордой об стол. Пусть не забывают.
- Мне-то что жаловаться, я не партколлегия.
Лозгачев поощрительно засмеялся.
- Все же товарищи по несчастью.
- "Товарищи"? - насмешливо переспросил Саша. - Так ведь его еще не
восстановили.
В мрачном взгляде Баулина Саша почувствовал предостережение. Но этот
взгляд только подхлестнул его. От чего предостерегает? Снова исключат?
Руки коротки! Обожглись, а хотят выглядеть победителями. Это, мол, не
Сольц тебя простил, это партия тебя простила. А мы и есть партия, значит,
мы тебя простили... Нет, дорогие, вы еще не партия!
Лозгачев с насмешливым любопытством смотрел на него.
- Думаешь, Криворучко восстановят?
- Меня восстановили.
- Ты другое, ты совершил ошибку, а Криворучко матерый...
- Его когда-то исключили за политические ошибки и то восстановили, а уж
за общежития...
- Что-то новое, - опускаясь в кресло и пристально глядя на Сашу,
произнес Баулин, - раньше ты так не говорил.
- Раньше меня не спрашивали, а теперь спрашиваете.
- Раньше ты открещивался от Криворучко, - продолжал Баулин. - "Не знаю,
не знаком, двух слов не говорил".
- И сейчас повторяю; не знаю, не знаком, двух слов не говорил.
- Так ли? - зловеще переспросил Баулин.
- Ты не прав, Панкратов, - наставительно проговорил Лозгачев, - партия
должна очищать свои ряды...
Саша перебил его:
- От карьеристов прежде всего.
- Кого ты имеешь в виду? - нахмурился Лозгачев.
- Карьеристов вообще, никого конкретно.
- Нет, извини, - Лозгачев покачал головой, - партия очищает свои ряды
от идейно-неустойчивых, политически враждебных элементов, а ты говоришь:
надо в первую очередь от карьеристов. Надо, бесспорно. Но почему такое
противопоставление?
Сашу раздражал ровный фальшивый голос Лозгачева, его холодное лицо,
тупая ограниченность его вызубренных формулировок.
- Может быть, не будем приклеивать ярлыки, товарищ Лозгачев! Вы в этом
уже поупражнялись. Я говорю: один карьерист наносит партии больше вреда,
чем все ошибки старого большевика Криворучко. Криворучко их совершал,
болея за дело партии, а карьеристу дороги только собственная шкура и
собственное кресло.
Наступило молчание.
Затем Баулин медленно проговорил:
- Неважно резюмируешь, Панкратов.
- Как умею, - ответил Саша.
Они, конечно, перетолкуют, извратят его слова. Саша понял это, как
только закрыл дверь лозгачевского кабинета.
Нашел с кем откровенничать! Он их не боится. Но глупо.
В аудитории Саша сел на свое место, его фамилию даже не вычеркнули из
журнала. И все же не верилось, что все кончилось. Вся история с Сольцем
казалась нереальной. Реальное - это институт, Баулин, Лозгачев, поникший
Криворучко...
Он возвращался домой в переполненном вагоне трамвая. За окном быстро
темнело - ранний, сумрачный зимний вечер. Напротив сидел нескладный
мужичишко с редкой рыжей бороденкой, концы треуха свисали на рваный
полушубок. Громадными подшитыми валенками он сжимал мешок, другой мешок
лежал на скамейке, неуклюжие крестьянские мешки, набитые чем-то твердым и
острым, всем мешали в тесном вагоне. Он беспокойно оглядывался по
сторонам, спрашивал, где ему сходить, хотя кондукторша обещала
предупредить. Но в глубине его искательного взгляда Саша чувствовал что-то
суровое, даже жесткое. У себя дома этот мужичонка, наверно, совсем другой.
Мысль о том, как меняется человек в разных условиях, Саша записал на
обложке тетради с курсом мостов и дорожных сооружений, чтобы дома
переписать в дневник, который то начинал, то бросал, а теперь твердо решил
вести.
13
Поздно вечером, когда Саша ложился спать, вдруг позвонила Катя.
Как и прежде, молчание в трубке, потом короткие гудки, снова звонок.
- Катя, ты?
- Не узнал? - голос ее раздавался издалека, будто она звонит из
пригородного автомата.
- Как узнать, если ты молчишь?
- Молчишь... Тут не раскричишься. Как живешь-то?
- Живу, тебя вспоминаю.
- Вспоминаю... Девочек не хватает?
- Разбежались мои девочки. Ты как?
- Как, как... По тебе Маруся скучает, помнишь Марусю?.. Влюбилась в
тебя, приведи, говорит, своего черноглазого.
- Я готов. Когда пойдем?
- Пойдем... Чего захотел, я мужняя жена.
- Вышла за своего механика?
- Механик... Техник-механик, жулик-карманник.
- Выпила, что ли?
- А ты подносил?
- Когда встретимся?
- Где это мы встретимся? На улице тридцать градусов, отморозишь свои
причиндалы.
- Так ведь Маруся нас ждет.
- Ждет... К ней муж приехал. Ладно, на Девичку приходи.
- А пойдем куда?
- На кудыкину гору...
- Значит, завтра на Девичке. В шесть, в семь?
- Побегу я в шесть...
Вот и объявилась Катя, вернулась. И желание, которое он всегда к ней
испытывал, снова овладело им, да оно и не угасало. Они виделись в сентябре
или октябре, сейчас январь - четыре месяца. Замуж она, конечно, не вышла,
к Марусе муж не вернулся, они и пойдут завтра к Марусе, для того и затеяла
разговор о ней. Все обиняками, странная девчонка!
Он думал о ней, лежа в постели, и чем больше думал, тем больше желал
ее. Завтра он будет целовать ее сухие губы, обнимать ее, и эта мысль долго
не давала уснуть.
Звонок, отчетливо прозвеневший в коридоре, сразу разбудил его. Был
второй час ночи, наверно, он только задремал. Звонок повторился настойчиво
и твердо. В трусах и майке Саша вышел в коридор, снял цепочку.
- Кто?
- Из домоуправления.
Саша узнал голос дворника Василия Петровича и повернул ключ.
В дверях стоял Василий Петрович, за ним незнакомый молодой человек в
пальто и шапке и два красноармейца в шинелях, с малиновыми петлицами.
Отстранив сначала Василия Петровича, потом Сашу, молодой человек вошел в
квартиру, один красноармеец остался у дверей, другой вслед за Василием
Петровичем прошел на кухню и стал у черного хода.
- Панкратов?
- Да.
- Александр Павлович?
- Да.
Не сводя с Саши настороженного взгляда, молодой человек протянул ему
ордер на обыск и арест гражданина Панкратова Александра Павловича,
проживающего по Арбату...
Они вошли в Сашину комнату.
- Документы!
Из кармана пиджака, висевшего на спинке стула, Саша вынул паспорт и
студенческий билет. Молодой человек внимательно их просмотрел и положил на
край стола.
- Оружие?
- У меня нет оружия.
Молодой человек кивнул на дверь маминой комнаты.
- Там кто?
- Комната матери.
- Разбудите ее.
Саша натянул брюки, заправил рубашку, надел носки и туфли.
Уполномоченный стоял в пальто и шапке, дожидаясь, когда Саша оденется.
Саша встал, открыл дверь в мамину комнату, осторожно, чтобы не сразу
разбудить ее, не напугать.
Мама сидела на кровати, сгорбившись, придерживая на груди белую ночную
сорочку, седые волосы падали на лоб, на глаза, и она искоса,
остановившимся взглядом смотрела на уполномоченного, вошедшего вслед за
Сашей.
- Мама, не волнуйся... У меня обыск. Это недоразумение. Это выяснится.
Лежи спокойно.
Косым взглядом, исподлобья она смотрела мимо Саши на того, незнакомого,
стоящего в дверях.
- Ну, мамочка, я же тебе сказал, это недоразумение, успокойся,
пожалуйста, лежи.
Возвращаясь в свою комнату, он хотел закрыть дверь, но уполномоченный
движением руки придержал ее: дверь должна оставаться открытой.
Уполномоченный - лишь технический исполнитель, спорить и протестовать
бесполезно. Надо быть уверенным, веселым, только так он сможет успокоить
мать.
- Что вы собираетесь, искать, может быть, я сам вам отдам?
Уполномоченный снял пальто, шапку, повесил в углу. На нем был
темно-синий костюм и темная рубашка с галстуком, обыкновенный молодой
человек, начинающий полнеть, такого встретишь в канцелярии.
На столе лежали институтские тетради, конспекты, учебники.
Уполномоченный брал их в руки, перелистывал, пробегал глазами страницы и
складывал аккуратной стопкой.
Привлекла его внимание надпись, сделанная сегодня Сашей на тетради по
курсу мостов и дорожных сооружений: "Крестьянин в трамвае, растерянный,
жалкий, а дома властный, деспотичный!"
Тетрадь легла рядом с паспортом и студенческим билетом.
В ящиках стола лежали документы, фотографии, письма. Уполномоченный
интересовался не содержанием письма, а кем оно написано. И, если не мог
разобрать подпись, спрашивал. Саша коротко отвечал. Уполномоченный
откладывал письма направо, они были ему не нужны. Метрики, свидетельство
об окончании школы, справки с работы и другие документы остались на месте,
комсомольский и профсоюзный билеты легли налево.
- Почему вы берете мой комсомольский билет?
- Я пока ничего не беру.
Детские и школьные фотографии тоже не привлекали его внимания,
интересовали только те, где были взрослые. И опять он спрашивал: кто это,
а это?
Мама встала. Саша услышал скрип кровати, шарканье туфель, стук дверцы
шкафа, где висел халат. Но вышла она не в халате, а
платье, наспех
надетом на ночную сорочку. Жалко улыбаясь, подошла к Саше, провела
дрожащей рукой по его волосам.
- Гражданка, посидите в своей комнате, - сказал уполномоченный.
В его голосе прозвучала казенная категоричность, всегда пугающая ее,
она сделала что-то такое, что может повредить сыну. Софья Александровна
испуганно, часто и мелко закивала головой.
- Может, всем лечь на пол? - усмехаясь, спросил Саша.
Уполномоченный, перебирая книги на полке, удивленно оглянулся и ничего
не ответил.
- Посиди у себя, - сказал Саша.
Мать еще чаще закивала головой и, со страхом глядя на широкую спину
уполномоченного, вернулась в свою комнату.
Знают ли они о Сольце? Не знают, иначе не посмели бы прийти. Не
сработала какая-то аппаратная шестеренка. Обидно! Это недоразумение многое
осложнит.
Уполномоченный велел открыть шкаф, вывернуть карманы пиджака, там
оказалась записная книжка с адресами и телефонами, и она легла на стол.
Проверяя, все ли он осмотрел, уполномоченный обвел глазами комнату, увидел
за диваном чемодан, велел открыть - чемодан оказался пустым. Этот человек
выполняет свои обязанности, аккуратный, добросовестный чиновник. Будь Саша
на его месте, пошли его партия в органы ГПУ, поручи произвести обыск,
арестовать кого-то, он проделал бы это точно так же, хотя тоже мог бы
прийти к человеку невиновному - в таком деле ошибки неизбежны. Надо быть
выше личной обиды, он докажет свою невиновность, как доказал в ЦКК. И
пусть этот человек делает свое дело.
- Пройдемте во вторую комнату.
Мама стояла, опираясь локтями о крышку комода, запустив пальцы в седые
волосы, искоса смотрела на дверь.
- Товарищ осмотрит твою комнату. Ты сядь, мама.
Но она продолжала стоять в той же позе и чуть отодвинулась, когда
подошел уполномоченный.
На комоде стояли фотографии Саши, Марка, маминых сестер.
- Кто это?
- Мой брат, Рязанов Марк Александрович.
Пусть знает, что ее брат знаменитый Рязанов, Саша его племянник, она
все время думала, как ей это сказать, тогда они прекратят обыск и не
арестуют Сашу. Марка знает вся страна, его знает Сталин. И с жалкой
улыбкой добавила:
- А это Сашенька, когда был маленький.
Нахмурившись, уполномоченный взял фотографию Марка, отогнул защелку,
вынул карточку и посмотрел ее с обратной стороны - никакой надписи не
было. И он положил все обратно на комод: фотографию, подставку, стекло,
картон. Софья Александровна опустилась в кресло и застонала, закрыв лицо
руками.
Уполномоченный шарил рукой в выдвинутых ящиках комода. Переворачиваемое
белье издавало свежий запах стирки, так оно пахло, когда мама застилала
постель на Сашином диване.
- Ведь обыск у меня, - сказал Саша.
- Вы живете одной семьей, - ответил уполномоченный.
Они вернулись в Сашину комнату. Вслед за ними вышла Софья Александровна
- обыск кончился, и ей уже не предложили вернуться к себе. Мысль, что Сашу
уведут, вывела ее из оцепенения, она заметалась, не зная, что ей делать:
то подходила к Саше, то беспокойно следила глазами за уполномоченным. Он
писал за столом протокол обыска. Такого-то числа, у такого-то, по ордеру
такому-то... Изъято: паспорт, номер; профсоюзный билет, номер;
комсомольский билет, номер; студенческий билет, номер; записная книжка.
Тетрадь "Мосты и дорожные сооружения" он держал в руке и отложил в
сторону, решил не брать.
Потом спросил:
- Где можно помыть руки?
Софья Александровна засуетилась.
- Пожалуйста, я вам покажу.
Она хлопотливо задвигала ящиками комода, взяла чистое полотенце и, пока
уполномоченный мыл руки, стояла в дверях ванной с полотенцем в руках и
протянула его с жалкой, заискивающей улыбкой; может быть, _там_ этот
человек облегчит участь сына...
Уполномоченный вытер руки, вышел в коридор, позвонил по телефону,
сказал что-то непонятное, условное, только одно слово было понятно -
Арбат. Потом положил трубку и прислонился к двери с безучастным лицом
человека, кончившего свое дело. Красноармеец у двери стоял вольно, и
второй красноармеец вернулся из кухни, теперь парадный и черный ход
свободны, дворник Василий Петрович ушел. И, хотя никто не сказал соседям,
что обыск окончен, в коридоре появились Михаил Юрьевич и Галя.
Мама собирала Сашины вещи, руки ее дрожали.
- Теплые носки положите, - сказал уполномоченный.
- Наверно, нужно взять что-нибудь из еды, - вежливо проговорил Михаил
Юрьевич.
- Деньги, - отозвался уполномоченный.
- Черт возьми, - спохватился Саша, - у меня папиросы кончились.
- Сейчас у своего возьму.
Галя вынесла пачку "Бокса".
- Саша, у вас есть деньги? - спросил Михаил Юрьевич.
- Что-то есть.
Саша порылся в карманах.
- Десять рублей.
- Хватит, - сказал уполномоченный.
- Там лавочка недорогая, - пояснил красноармеец.
Все было мирно, будто Саша отправляется в поездку в незнакомый город,
на север или на юг и вот ему советуют, что с собой взять.
Уполномоченный курил, прислонясь к косяку двери, один красноармеец
разговаривал с Галей, второй, присев на корточки, тоже курил. Михаил
Юрьевич ободряюще улыбался Саше, и Саша тоже улыбался, чувствовал, что
улыбается жалко, но иначе не мог.
- Сашенька, смотри, что я тебе положила, - дрожащими руками Софья
Александровна раздвинула край узелка, - вот мыло, зубной порошок, щетка,
полотенце, бритва...
- Бритву не надо, - предупредил уполномоченный.
- Извините, - она вынула бритву, - вот носки, смена белья, носовые
платки...
Голос ее дрожал.
- Вот гребешок, вот... вот шарфик твой... шарфик...
Ее слова перешли в рыдания, она изнемогала, умирала, перебирая эти
вещи, вещи ее мальчика, которого отрывают от нее, уводят в тюрьму. Софья
Александровна опустилась в кресло, рыдания сотрясали ее маленькое полное
тело.
- Да успокойтесь вы, все обойдется, - говорила Галя, поглаживая ее по
плечу, - вон у Алмазовых сына забрали, подержали, отпустили. Чего теперь
плакать, раз так вышло.
А она тряслась и бормотала:
- Это конец, конец, конец...
Уполномоченный посмотрел на часы.
- Собирайтесь!
Бросил окурок, подтянулся, нахмурился. Часовые тоже подтянулись, они
снова вступали в свои обязанности. Уже не давали советов, примкнули
винтовки к ноге, готовясь к конвоированию. Уполномоченный сделал рукой
движение, предлагающее Михаилу Юрьевичу и Гале уйти с дороги, по которой
сейчас будут _проводить_ арестованного.
Саша надел пальто, шапку, взял узелок.
Красноармеец неловко возился с французским замком и наконец открыл
входную дверь. Этот звук донесся до Софьи Александровны - она ждала и
страшилась его. Выбежала в коридор, увидела Сашу в пальто и шапке,
ухватилась за него, дрожа и захлебываясь в рыданиях.
Михаил Юрьевич мягко придержал ее за плечи.
- Софья Александровна, ни к чему, право, ни к чему.
Саша поцеловал мать в голову, в седые взлохмаченные волосы. Михаил
Юрьевич и Галя придерживали ее, она рыдала и билась в их руках.
Саша вышел из квартиры.
Автомобиль ждал на улице, неподалеку от дома. Саша сел на заднее
сиденье, по обе стороны сели уполномоченный и конвоир, второй конвоир сел
рядом с шофером. Молча проехали по ночным московским улицам. Саша только
не разобрал, с какой стороны они подъехали к тюрьме. Открылись высокие
железные ворота, пропуская машину в длинный узкий крытый двор. Первыми
вышли конвоиры, потом Саша и последним - уполномоченный. Машина тут же
отъехала. Сашу ввели в громадное низкое пустое помещение со сводами,
гигантский подвал без мебели, ни скамеек, ни столов, пахнущий хлоркой, с
обшарпанными стенами и вытертым ногами цементным полом. Саша догадался,
что это приемник, отсюда арестованных направляют в камеры, формируют
партии на отправку - входные и выходные двери тюрьмы, ее первый и
последний этап. Сейчас приемник был пуст.
Уполномоченный и конвоиры уже не следили за каждым Сашиным движением -
отсюда не убежишь. Они благополучно закончили _свою_ операцию, доставили
арестованного, больше за него не отвечают.
- Постойте тут, - приказал уполномоченный и ушел.
Конвоиры тоже ушли в караульное помещение; из открывшейся двери донесся
запах мокрого шинельного сукна и солдатских щей.
Саша стоял у стены, опустив на пол узелок. Никто его не охранял, не
следил за ним - пауза, вызванная тем, что операция ареста закончилась, а
заключение еще не началось. Но именно в эти минуты, предоставленный самому
себе, он почувствовал, что в нем уже живет сознание своего нового
положения. Если он сделает хотя бы шаг, его остановят, прикажут стоять,
где стоял, он будет вынужден подчиниться, а это еще больше его унизит. И
не надо давать такого повода. Только так он сможет сохранить свое
достоинство, достоинство советского человека, ошибочно попавшего сюда.
Прошел военный с двумя кубиками, на ходу, не глядя, сказал:
- Пройдите!
Саша поднял узелок и пошел, не испытывая уже ничего, кроме любопытства.
За первым же сводом оказался канцелярский столик. Военный сел, достал
бланк. Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения? Особые приметы? Татуировки?
Шрамы? Следы ран? Ожогов? Родимые пятна?.. Записал цвет глаз и цвет
волос... Протянул нечто вроде подушечки для печатей, Саша оставил на
бланке отпечатки пальцев. Переписал вещи: пальто, шапка, ботинки, свитер,
брюки, пиджак, рубашка.
- Деньги!
Он пересчитал деньги, записал в бланк, дал расписаться. И положил в
стол.
- Квитанцию вам принесут. - Он показал на дверь. - Пройдите туда!
В маленькой каморке Сашу поджидал обрюзгший заспанный толстяк в
штатском.
- Раздевайтесь!
Саша снял пальто и шапку.
- Ботинки снимите!
Саша снял ботинки и остался в носках.
- Выньте шнурки.
Толстяк положил шнурки на стол и показал в угол.
- Станьте!
В углу стояла планка с делениями для измерения роста. Толстяк надвинул
Саше на голову движок и громко, для того, кто сидел за стеной, произнес:
- Сто шестьдесят семь!
Потом пощупал Сашино пальто и шапку, ножиком вскрыл подкладку, пошарил
там, положил на деревянную скамейку, кивнул на костюм.
- Снимите!
Саша снял пиджак.
- Все снимите!
Саша остался в трусах и майке.
Толстяк прощупал брюки и пиджак, вскрыл подкладку, распорол отвороты
брюк, вытащил ремень, положил рядом со шнурками, а пиджак и брюки бросил
на скамейку.
- Откройте рот!
Приблизив к Саше заспанное лицо, он осмотрел рот, оттянул губы,
посмотрел не спрятано ли что за губами или между зубов. Потом кивнул на
майку и трусы.
- Снимите!
Толстяк искал татуировку, шрамы, следы ожогов или ран, но не нашел.
- Повернитесь!
Саша почувствовал на ягодицах холодное прикосновение пальцев...
- Одевайтесь!
Потом, поддерживая рукой брюки без ремня и хлопая спадающими ботинками,
Саша в сопровождении конвоира шел короткими коридорами, поднимался и
опускался по лестницам, обитым металлической сеткой, конвоир стучал ключом
по металлическим перилам, скрежетали замки, кругом были мертвые камеры и
мертвые металлические двери.
В одном коридоре они остановились. Ожидавший их надзиратель открыл
камеру. Саша вошел. Дверь захлопнулась.
14
Как того требовал Сталин, четвертую домну задули раньше срока,
тридцатого ноября, в семь часов вечера, при тридцатипятиградусном морозе.
Марк Александрович мог уехать, только будучи уверенным, что с ней не
повторится катастрофа, происшедшая с первой домной, тоже задутой в мороз.
Поэтому он отстал от областной делегации и выехал в Москву двадцатого
января.
Служебный вагон уже прицепили к паровозу, снегоочиститель ушел вперед.
Ветер свистел, наметая сугробы, раскачивая редкие тусклые фонари - станция
и город на ограниченном лимите электроэнергии, она нужна на заводе, там,
где плавят металл.
В маленьком домике вокзала у голландской печи собрались работники
заводоуправления, приехавшие с делами, которые готовятся задолго до
отъезда начальства в Москву, но заканчиваются в последнюю минуту. Вслед за
Марком Александровичем они вошли в вагон в мокрых валенках, в галошах,
шапки и воротники в снегу, к неудовольствию проводника, отряхиваются,
топчут, курят, а он здесь все надраил до блеска, как всегда, когда ехал
_сам_, протопил как следует.
Марк Александрович снял шубу, шапку, и все равно было жарко, особенно
ногам в фетровых валенках. Лампочки горели неровно, но ярко. Бумаги он
просматривал быстро, убеждаясь, что все требуемое ему в Москве в них есть.
В тезисах ЦК впервые названа дата окончания строительства завода - 1937
год. И план производства чугуна по стране на конец пятилетки снижен с
двадцати двух миллионов тонн до восемнадцати - победил реалистический
подход. Значит, пришла пора во весь голос потребовать то, что вчера еще
требовалось вполголоса: жилища, механизацию, социальные и бытовые
учреждения.
- Даю отправление, Марк Александрович, - доложил возникший в дверях
начальник станции.
Проводник, в черном форменном пальто и черной ушанке, с фонарем в
руках, прошел по вагону, хмуро бормоча:
- Отправляемся, граждане, отправляемся.
Провожающие двинулись из салона. Струя холодного воздуха ворвалась в
вагон. Проводник, сбивая ногой снег, налипший на пороге, прикрыл двери.
Раздался свисток, ему отозвался гудок паровоза, вагон дернулся и,
раскачиваясь, застучал на стыках рельсов.
Марк Александрович снял валенки, вынул из чемодана домашние туфли, с
удовольствием прошелся в них, разминая ноги. Потом подошел к окну и
отодвинул занавеску.
Маленький поезд шел по заснеженной степи, огибая гору, на которой стоял
город, освещенный пламенем домен и мартеновских печей. Четыре года назад
они пришли сюда на голое место,
теперь здесь двести тысяч населения, завод
мирового класса, гигант, уже выдавший стране миллион тонн чугуна, сотни
тысяч тонн стали, три миллиона тонн руды.
Марк Александрович не предавался воспоминаниям, у него не хватало на
это времени, едва успевал думать о том, о чем необходимо думать в данную
минуту. Предстоит съезд и мысль его возвращалась к Ломинадзе, уже
выехавшему в Москву с областной делегацией.
За теоретические ошибки Ломинадзе, члена ЦК, сняли со всех высоких
постов и направили к ним секретарем горкома, практически секретарем
парткома, город - это завод, горком - партком завода. Одних лет с Марком
Александровичем, хотя и несколько старше по партийному стажу, Рязанов с
девятнадцатого, Ломинадзе с семнадцатого года, он считался крупным
политиком, умным, тактичным, с размахом и волей. Но, если на съезде ударят
по бывшим оппозиционерам, значит, будут бить и Ломинадзе, тогда могут
ударить и по заводу. Важен металл, но еще важнее политика.
Оценивая обстановку, Марк Александрович склонялся к тому, что съезд
пройдет спокойно, об этом говорило само его название - _съезд
победителей_. Три предыдущих съезда прошли под знаком борьбы, и настало
время продемонстрировать единение и сплоченность партии вокруг нового
руководства. И все же надо быть готовым ко всяким неожиданностям.
В те времена, когда ему не подавали отдельного вагона и добирался он до
Москвы в теплушке, в тамбуре, на крыше вагона, в шинели с мешком за
плечами, ему и в голову не приходило опасаться чего-то. Сейчас он вершит
судьбы сотен тысяч людей, облечен полнотой власти, твердо верит в
правильность партийной линии, не примыкает и не примыкал ни к каким
оппозициям, его любит Серго, его ценит Сталин, но именно сейчас он должен
все взвешивать, должен опасаться, что у него будут осложнения только
потому, что год назад к ним секретарем горкома прислали Ломинадзе,
допустившего в свое время ошибки, к которым ни Марк Александрович, ни
возглавляемый им коллектив никакого отношения не имеют.
И этот неожиданный и непонятный арест Саши... Когда он думал о
племяннике, им овладевало мучительное чувство тоски и безысходности. Но он
не знает обстоятельств. Инцидент с преподавателем по учету - не основание
для ареста, тем более что Сольц восстановил Сашу. Причины скорее в том,
что говорил ему Саша тогда ночью: нескромность Сталина, письмо Ленина...
Он читал письмо Ленина? Где, когда, у кого? Нескромность Сталина... Только
ли ему он говорил об этом? Кому еще? Высказывал мысли свои или внушенные?
Кем? Он имеет право знать все, речь идет о-его племяннике, он вправе
рассчитывать на тщательное и объективное расследование.
В Свердловске Марка Александровича встречал представитель завода при
облисполкоме Киржак. Курьерский поезд Москва - Владивосток, на который
должен пересесть Марк Александрович, опаздывал, и начальник станции прямо
с платформы, минуя вокзал, провел его в комнату для членов правительства и
других высоких лиц.
Буфетчица принесла чай и бутерброды. Киржак, маленький, нервный,
суетливый, доложил состояние дел: неаккуратны поставщики, не хватает
транспорта, нереальны фонды, бухгалтерия чинит препятствия, плохо помогают
областные организации. Марк Александрович привык к его обиженному тону,
которым Киржак, хороший снабженец, восполнял недостаток пробивной силы.
Закончив с Киржаком, Марк Александрович прошел на вокзал. Проходы были
заставлены узлами, мешками, сундучками. На полу, на скамейках сидели и
лежали люди, толпились в очереди у касс, у титанов с горячей водой,
особенно много женщин и детей. И все это овчинное, лапотное, не привыкшее
к передвижению, деревня с ее растерянностью, тоскливой нищетой и
захудалостью, крестьянская Россия, переворошенная, сдвинутая с земли.
Для Марка Александровича это было не ново, такое творится на всех
дорогах страны. Массы людей, с узлами и мешками, женами и детьми,
прибывают и к нему на завод. И бараки завода пропитаны таким же острым,
кислым, потным, овчинно-чесночным запахом. Таковы беспощадные законы
истории, таков закон индустриализации. Это конец старой деревни, дикой,
замызганной, подслеповатой, драной и невежественной, конец
собственническому началу. Творится новая история. И все старое рушится с
болью и потерями.
Международный вагон, в котором ехал Марк Александрович, шел полупустым,
в купе Марк Александрович сел работать и, только когда стало темнеть,
часов около трех, вышел в коридор.
Ковровые дорожки смягчали мерный стук колес. Двери купе были закрыты,
кроме одного, откуда слышались голоса мужчины и женщины, говоривших
по-французски.
Потом женщина вышла в коридор и, увидев Марка Александровича,
растерянно улыбнулась. Растерялась она, как подумал Марк Александрович,
оттого, что никого не ожидала встретить в пустом коридоре. Женщина вышла в
халате, в домашних туфлях, не причесана, направляется в туалет, и на нее
смотрит незнакомый русский, которого она раньше здесь не видела: Марк
Александрович сел в вагон, когда они спали. Выглядела женщина лет на
тридцать пять, высокая, в больших роговых очках. Возвращаясь из туалета,
она опять улыбнулась и, войдя в купе, задвинула за собой дверь.
Потом дверь открылась, в коридор вышел мужчина, такой же крупный,
дородный, похожий на Луначарского. Марк Александрович сразу узнал в нем
известного бельгийского социал-демократа, одного из лидеров Второго
Интернационала. С месяц назад в газетах промелькнуло сообщение, что через
Советский Союз и Китай он проследовал в Японию для чтения лекций. Еще
тогда Марк Александрович подумал, что такое сообщение свидетельствует о
новых контактах, естественных и разумных в нынешней международной
обстановке.
Разговор завязался быстро, как это бывает между попутчиками, которым
предстоит долгая дорога. Английский Марк Александрович знал хорошо, а
французский достаточно, чтобы объясниться. В коридор вышла и жена
бельгийца, в серой шерстяной юбке и свитере, подчеркивающем ее пышную
грудь. Улыбка ее на этот раз выражала приятное удивление по поводу того,
что они встретили попутчика, говорящего по-французски.
Говорили о русской зиме, о громадности российских расстояний, о
трудностях связи и передвижения. В Токио и Осаке тепло, в Нагасаки жарко,
а здесь холодно. Мороз, по-видимому, бодрит русского человека. Бельгиец
сетовал, что, проезжая Сибирь и Урал, не увидел знаменитого Кузбасса,
знаменитого Магнитостроя. Из окна вагона виден только знаменитый русский
снег. Хотелось бы увидеть _русский эксперимент_, добавил он, улыбкой
извиняясь за банальность выражения.
Он вынес из купе свежий номер "Правды" с картой крупнейших строек
второй пятилетки, опубликованной к съезду. Стройки обозначались домнами,
автомашинами, тракторами, комбайнами, паровозами, вагонами, автомобильными
шинами, гидростанциями... Марк Александрович объяснил: рулоны ткани -
текстильные комбинаты, головки сахара - сахарные заводы, вот эти кружочки
- подшипники. Бельгиец одобрительно смеялся, но заметил, что эта
грандиозная программа выполнима только за счет других отраслей экономики,
прежде всего за счет сельского хозяйства.
Марк Александрович знал эти меньшевистские аргументы. В России
совершается вторая революция, и этот холеный, респектабельный господин,
этот лощеный парламентский политик не понимает ее так же, как не понял и
первой революции.
Марк Александрович промолчал - политической дискуссии не будет. Он
много бывал за границей, привык к общению с иностранцами, но политических
разговоров с ними избегал; никто никому ничего доказать не может. И сейчас
он удержался от соблазна разговора со знаменитым политиком. Но не хотел,
чтобы его собеседник подумал, что он боится с ним дискутировать. В этом
смысле Марк Александрович был человек самолюбивый и но привык уходить с
арены побежденным. Поэтому, делясь своими впечатлениями о Соединенных
Штатах Америки, где он два года работал на сталелитейном заводе, Марк
Александрович рассказал о сметной сценке, увиденной им в Нью-Порке.
Из церкви вышла немощная старуха в старомодном черном платье до пят и
черной шляпе, увенчанной подобием птичьего гнезда. За локоть, ее
поддерживала девушка, по-видимому, внучка, а возможно, и правнучка. Она
осторожно свела бабушку по ступеням паперти, подпела к стоящему у тротуара
"Паккарду", бережно усадила, нежно поцеловала и захлопнула дверцу. А
старуха, едва дошедшая до машины, очутившись за рулем, включила мотор.
"Паккард", рванул с места, помчался вперед.
Этот случай Марк Александрович никак не комментировал, просто
рассказал, добродушно посасывая трубку, но вставил в таком месте
разговора, что умный собеседник не мог не понять аллегории - отживающий
социальный строй, вооруженный новейшей техникой, и есть Америка. Бельгиец
оцепил тонкость Марка Александровича, так дипломатично показавшего
_уровень_, на котором он привык беседовать. Марк Александрович любил
блеснуть перед иностранцами эрудицией, остроумием, широтой и свободой
взглядов, полагал, что именно так и должен нести себя человек, обладающий
в своей стране силой и властью.
Жена бельгийца не поняла аллегории. Но сценка, рассказанная Марком
Александровичем, показалась ей комичной, и она долго смеялась.
С вокзала Марк Александрович поехал на Садово-Каретную, в Третий дом
Советов. Зал, где пометалась организационная комиссия, был пуст, все
делегаты прибыли, но дежурные оставались на местах, Марк Александрович
зарегистрировался, получил мандат, направление в гостиницу, талоны на
питание, блокнот "Делегат 17 съезда ВКП (б)". Он входил в привычную
атмосферу партийного съезда с его твердым порядком, регламентом,
дисциплиной, которым нужно и приятно подчиняться, переключался на нечто
более важное и высокое, чем жил вчера, снимая с себя бремя обычных забот,
- чувство, сходное с тем, что переживает старый солдат, снова призванный к
часть.
В гостинице его поместили в номер на троих. Кровать, тумбочка, большего
ему и не требовалось. Марк Александрович знал, что увидит среди делегатов
много старых товарищей, нескольких встретил уже в вестибюле. Они стояли
радостные, возбужденные, и, глядя на них, Марк Александрович еще больше
укрепился в сознании прочности, правильности того, что происходит. Есть
партия, есть партийные кадры, зрелые, проверенные, закаленные, знающие,
как и куда вести дело. То, что они поддерживают Сталина, говорит только об
их силе. Эти люди, честные, самоотверженные, справедливые, никогда не
допустят беззакония. То, что произошло с Сашей, нелепость. Но может быть,
его уже выпустили?
Он позвонил сестре. По первому звуку ее голоса понял, что ничего не
изменилось.
- Ты приедешь? - спросила Софья Александровна.
Ему не хотелось сейчас ехать на Арбат. Поздно, нет машины, в соседнем
номере ждут друзья. Но если он не поедет сейчас, то неизвестно, когда
сумеет выбраться.
- Если ты не ляжешь спать, то через час-полтора буду у тебя.
- Разве я теперь сплю?..
Посещение сестры расстроило Марка Александровича. Она разговаривала с
ним подобострастно, суетливо искала какие-то бумажки, разглаживала их
дрожащими пальцами, смотрела на него с надеждой, смешанной со страхом. В
эту минуту он был для нее не братом, а одним из сильных мира сего: может
помочь ее сыну, а может и не помочь, может спасти, может и не спасти.
Страдание обострило ее наблюдательность, она понимает, что это дело ему
неприятно, он хочет взвесить все обстоятельства, тогда как для нее никаких
обстоятельств нет, кроме одного - Саша в тюрьме.
Глухое и подавляемое состояние безысходности вернулось к Марку
Александровичу, он ощутил ломоту в затылке. Он любит Соню, любит Сашу. Но
не может делать пустых обещаний. Он опытный человек. - Коммунист.
- Завтра же займусь этим. Если Саша ни в чем не виноват, его отпустят.
Она со страхом и растерянностью смотрела на него.
- Саша виноват... Ты это допускаешь?
Он жесток с ней. Но она должна быть готовой ко всему. Иначе удар потом
будет еще тяжелее.
- В чем-то его обвиняют... Я не уеду из Москвы, пока не выясню, в чем
именно...
Марк Александрович зашел и к Будягину. Из-за него Будягин попал в
двусмысленное положение - хлопотал за человека, который теперь арестован.
Будягин был мрачен, ни разу не упомянул о съезде, решал дела буднично,
как обычно. Может быть, обижен, что не выбран на съезд? Но он делегат с
совещательным голосом так же, как и многие другие члены ЦК и ЦКК, никакой
в этом обиды нет, таков давний порядок. Возможно, для него съезд не
праздник, а еще более тяжелая, хлопотливая работа? И все же...
Чувствовалась сегодня в нем особенная угрюмость, сосредоточенность,
неприветливость.
- Вы знаете о моем племяннике? - спросил Марк Александрович.
- Знаю.
- Обращаясь к вам тогда, я никак не ожидал такого поворота.
- Понятно, - ответил Будягин спокойно, показывая, что претензий у него
нет.
- Он мой племянник, - продолжал Марк Александрович, - и я имею право на
информацию.
Будягин молчал. Сидел, положив локти на стол, сложенными ладонями
касаясь подбородка, и смотрел на Марка Александровича.
- На съезде я постараюсь поговорить с Ягодой или с Березиным, - сказал
Марк Александрович, заключая этим разговор, которого Будягин явно не
поддерживал.
Но Будягин сказал:
- Они знали, что он твой племянник.
Марк Александрович пристально взглянул на Будягина.
- Что вы имеете в виду?
- Они понимали, что ты вмешаешься. Этот фактор ими учтен. - И, как-то
странно глядя, добавил: - Саша - не случайность.
Он сказал это тем же тоном, каким прошлый раз говорил о том, что Черняк
уже не секретарь райкома. Но тогда это было сообщением, сейчас
приглашением к разговору.
Что-нибудь готовится на съезде? Что же? Группа, фракция, вербовка
единомышленников и голосов? Опять раскол в руководстве? Кем же они хотят
его заменить? Старые лидеры скомпрометированы. Новые? Кто именно?.. Это
обречено на провал, партия не поддержит, Сталин - олицетворение ее линии,
ее политики.
Слишком о серьезном они говорят с Будягиным, слишком серьезные
последствия это может
иметь, чтобы оставлять хотя бы малейшую тень
недоговоренности, неясности в своей позиции.
- Я не думаю, что в Сашин арест следует вкладывать такой глубокий
смысл. Случайности - не основание для столь далеких выводов, - твердо
сказал Марк Александрович.
Он смотрел на Будягина открытым, ясным и непримиримым взглядом. Жаль.
Хороший коммунист, рабочий-самородок, большой государственный деятель. Но
он много лет жил за границей, оторвался от страны, не знает, чем живет
народ, чем живет партия, чем живет он, Марк Александрович... Уходят,
оступаются, теряются перед необычностью времени, перед жертвами, которых
оно требует.
- Партия не слепа, Иван Григорьевич, вы знаете это не хуже меня.
Он смотрел на Будягина. С ним связаны молодость, гражданская война,
все, что так дорого и никогда не забудется. Но сейчас главное - это его
город на горе, освещенный пламенем домен и мартеновских печей. Это теперь
революция. Она продолжается и будет продолжаться, даже если из нее уйдет
Будягин, как ушли другие.
Марк Александрович уже не думал, что ответит ему Иван Григорьевич. Все,
что он может еще сказать, мелко, незначительно. И потому голос Будягина
прозвучал для него глухо, издалека, он почти не расслышал слов, горечь
которых дошла до его сознания много-много позже...
- Комсомольцев сажаем, - сказал Будягин.
...Вестибюли Большого Кремлевского дворца, широкая мраморная лестница,
ведущая наверх, фойе возле зала заседания были полны делегатами. Они
стояли группами, расхаживали, окликали друг друга, толпились у столиков,
где им выдавали материалы съезда.
Марк Александрович тоже получил материалы, его тоже окликнули - ребята
из делегации Донбасса, где он раньше работал. Потом прозвенели звонки, все
двинулись в зал. Его перестроили, появилась большая галерея для гостей,
все новое, свежее, пахнет деревом и краской. Как писали на следующий день
в газете: "Зал стал более строгим и вместе с тем величественно простым.
Убрана аляповатая пышность позолоты, исчезли колонны, гербы, регалии -
мусор нескольких эпох выметен из этих стен. Стало просторно и светло".
Места для их делегации отвели в четвертом и пятом рядах прямо против
трибуны. Возле нее стояли Каганович, Орджоникидзе, Ворошилов, Косиор,
Постышев, Микоян, Максим Горький. На ступенях сидел Калинин, что-то быстро
писал в блокноте, поглядывая на зал сквозь свои крестьянские очки в
железной оправе.
Аплодисменты, которыми делегаты приветствовали появление Молотова за
столом президиума, вспыхнули с новой, еще большей силой - сбоку вышел
Сталин. Аплодисменты нарастали, смешивались со стуком откидываемых
сидений, отодвигаемых пюпитров, все встали, сверху крикнули: "Да
здравствует товарищ Сталин! Ура!.." Все закричали: "Ура! Да здравствует
великий штаб большевизма! Ура! Да здравствует великий вождь мирового
пролетариата! Ура! Ура! Ура!"
Овации Сталину повторялись несколько раз... Как только Молотов назвал
его имя: "Вокруг вождя и организатора наших побед, товарища Сталина..." В
конце речи... "Во главе с товарищем Сталиным - вперед, к новым победам..."
Потом, когда Хрущев предлагал состав президиума... И, наконец, самая
большая овация - когда председатель объявил: "Слово имеет товарищ Сталин".
Как все, Марк Александрович вставал, хлопал, кричал "ура!". Сталин во
френче, только более светлом, чем на других членах президиума, стоял на
трибуне, перебирал бумаги, спокойно дожидался, когда стихнут овации.
Казалось, что аплодисменты, крики он относит не к себе, а к тому, что
олицетворяет - к великим победам страны и партии, и сам хлопает этому
условному Сталину. То, что Сталин это понимает и даже иронически заметил в
докладе: "Разве не послали приветствие товарищу Сталину - чего же еще
хотите от нас", - создавало ощущение близости и понимания между ним и
людьми, восторженно его приветствовавшими.
- Если на Пятнадцатом съезде, - сказал Сталин, - приходилось еще
доказывать правильность линии партии и вести борьбу с известными
антиленинскими группировками... то на этом съезде и доказывать нечего, да,
пожалуй, и бить некого. Все видят, что линия партии победила.
Эти слова подтверждали прогноз Марка Александровича: съезд пройдет
спокойно, осложнений из-за Ломинадзе не будет. Сталин сам хочет
сплоченности. Борьба кончилась, должны исчезнуть и связанные с ней
крайности. И эти однообразные здравицы тоже исчезнут. Мысли Марка
Александровича нашли подтверждение и в том, как Сталин отказался от
заключительного слова:
- Товарищи! Прения на съезде выявили полное единство взглядов наших
партийных руководителей, можно сказать, по всем вопросам партийной
политики. Возражений против отчетного доклада, как знаете, не было
никаких. Выявлена, стало быть, необычайная идейно-политическая и
организационная сплоченность рядов нашей партии. Спрашивается, есть ли
после этого надобность в заключительном слове? Я думаю, что нет такой
надобности. Разрешите мне поэтому отказаться от заключительного слова...
Ломинадзе выступил почти сразу после доклада Сталина, потом выступили и
другие бывшие оппозиционеры: Рыков, Бухарин, Томский, Зиновьев, Каменев,
Пятаков, Преображенский, Радек. Это были не покаяния, как на Шестнадцатом
съезде, а деловой анализ собственных ошибок, они присоединили свой голос к
голосу партии. Никто их не перебивал, не требовал большего, не считал их
выступления _недостаточными_. Только один раз речь Рыкова перебил
нетерпеливый возглас: "Регламент!"
Пятаков рекомендован в члены ЦК; Рыков, Бухарин, Томский и Сокольников
- в кандидаты. И розданный для голосования список нового ЦК был такой
почти, как и прежний, с теми естественными изменениями, которые бывают на
каждом съезде: кто-то приходит к руководству, кто-то отходит. В списке
Марк Александрович увидел и свою фамилию - его рекомендовали кандидатом в
члены ЦК. Марк Александрович расценил это как признание той роли, которую
играет строительство его завода во второй пятилетке. В списке нашел он
фамилии и других начальников крупнейших строек и директоров крупнейших
заводов - знамение времени, знамение индустриализации страны.
Будягина в списке не оказалось.
А ведь Саша часто бывал в доме Будягиных. Не вел ли при нем Иван
Григорьевич всякие разговоры? Не он ли дал ему читать ленинское письмо?
Может быть, вовлек не только в разговоры?..
Марк Александрович не был знаком ни с Ягодой, ни с Березиным. Но
обращение к Ягоде, председателю ОГПУ, не соответствовало значению Сашиного
дела. И этот хмурый, замкнутый человек ему неприятен. А обращение к
Березину естественно; именно он занимается такими делами. Но в перерывах
кто-нибудь задерживал Марка Александровича или он не мог найти Березина,
тот исчезал. Удобный случай, представился тридцать первого января, во
время демонстрации в честь Семнадцатого съезда партии.
Это была самая грандиозная из всех виденных Марком Александровичем
демонстраций, а видел он их немало. Более миллиона людей прошли через
Красную площадь за два с небольшим часа, в январский мороз, в темноте, при
свете прожекторов, это придавало демонстрации особую внушительность.
"Сталин!" Это единственное слово, написанное на всех плакатах и
транспарантах, выкрикивали, скандировали, оно висело в морозном воздухе, и
все взоры были обращены на трибуну Мавзолея, где стоял он, в шинели и
простой шапке-ушанке с опущенными ушами. Все на трибуне в теплых шапках,
но уши опущены на ушанке только у Сталина, ему холодно, и это делало его
облик еще более простым и человечным для этого миллиона людей, им тоже
холодно, но ему еще холодней - они шли, а он несколько часов неподвижно
стоит на трибуне Мавзолея для того, чтобы их приветствовать.
- Вместе с другими делегатами съезда Марк Александрович стоял на
трибуне у Кремлевской стены. У себя на стройке он привык и не к таким
морозам, и все же мерзли ноги, пришел в ботинках, а надо бы в валенках. Он
нашел Березина, стал неподалеку и, когда митинг кончился и началась
демонстрация, подошел к нему.
На бронзовом эскимосском лице Березина появилось
напряженно-выжидательное выражение человека, к которому обращаются только
по вопросам жизни и смерти. Он вежливо кивнул - к нему подошел делегат
съезда, а когда Рязанов назвал себя, поздоровался даже доброжелательно.
Марк Александрович коротко изложил дело Саши, упомянул стенгазету и
Сольца, сказал, что ручается за племянника, хотя и допускает, что в ответ
на несправедливые обвинения он мог по молодости и по горячности сказать
что-нибудь такое, чего говорить не следовало. Если же Саша арестован по
другому делу, то он просит информировать его, дело племянника не может его
не касаться. Березин слушал внимательно, изредка оглядываясь на идущих
через площадь людей, лицо его тогда освещалось светом прожекторов,
выглядело усталым, одутловатым и дряблым. Он слушал Марка Александровича
молча, только переспросил фамилию Саши и в ответ на просьбу информировать
его о Сашином деле, улыбаясь, сказал: "В глубокой мгле таится он..." -
давая понять, что это дело неизвестно ему, а будь известно, не время и не
место о нем говорить. И даже в подходящем месте все равно он ничего не
сумел бы сказать, такая у них работа.
- Я ознакомлюсь с делом и сделаю все возможное. Следствие будет
проведено тщательно и объективно.
Этот ответ показался Марку Александровичу серьезным, искренним и
благожелательным. Успокоенный, он отошел от Березина.
Марк Александрович хотел поговорить еще с Сольцем. Но Сольц на съезде
не присутствовал, болел. Ехать же домой к больному человеку Марк
Александрович счел неудобным, а после разговора с Березиным и ненужным.
15
В то самое время, когда москвичи шли через освещенную прожекторами
Красную площадь, приветствуя стоявшего на мавзолее Сталина, в Бутырской
тюрьме наступил час ужина. В коридоре тихо зашаркали валенками,
послышались шорохи, лязг замка, удар ложкой о железную миску, звук
наливаемого в кружку кипятка. Отодвинулась круглая задвижка замка,
возникла на мгновение точка света и тут же исчезла, заслоненная головой
надзирателя - он осмотрел камеру, потом опустил задвижку, открыл окошко.
- Ужин!
Саша протянул миску. Раздатчик, из уголовных, положил в нее ложку каши,
зачерпнув ее из кастрюли, которую обеими руками держал его помощник, тоже
уголовный, налил в кружку кипяток из чайника. Надзиратель следил, чтобы
Саша ничего не передал раздатчику, чтобы раздатчики не смотрели на Сашу.
В этом коридоре сидели политические. Они так же подходили к окошку,
протягивали миску и кружку, получали кашу и кипяток.
Кто они, эти люди? За три недели кроме раздатчиков Саше удалось увидеть
только двух заключенных. Парикмахер, тщедушный старичок с низким лбом,
острым подбородком и безжалостными глазами убийцы. Брил он тупой бритвой.
Саша больше к нему не пошел, решил отпускать бороду. Второй - молодой
уголовник с мучнистым бабьим лицом. Он убирал коридор и, когда вели Сашу,
стал лицом к стене - не имел права ни смотреть на проходящего
заключенного, ни показывать ему своего лица. И все же Саша чувствовал на
себе его косой, любопытный, даже веселый взгляд.
Когда Сашу выводили на прогулку или в уборную, все камеры казались
мертвыми. Но в первый вечер после ужина Саша услышал осторожный стук в
правую стену - быстрые мелкие удары, короткие паузы и шуршание, точно по
стене чем-то водили. Потом все стихло - сосед ждал ответа. Саша не
ответил, не умел перестукиваться.
На следующий день, опять после ужина, стук повторился.
Давая соседу знать, что он его слышат, Саша несколько раз стукнул в
стену согнутым пальцем. Так он делай теперь каждый вечер. Но, что
выстукивал сосед, разобрать не мог, хотя и улавливал в этих звуках
закономерность; несколько ударов, короткая пауза, опять удары и, наконец,
шуршание. И хотя Саша не понимал, что хотел сказать сосед, его волновало
это осторожное постукивание, полное упорной тюремной надежды.
Слева Саше не стучали и на его стук не ответили.
Саша доел кашу, облизал ложку, размешал ею в кружке заварку и сахар,
выпил холодный чай, встал, прошелся по камере: шесть шагов от стены до
двери, столько же от угла до угла. Хотя это и противоречило законам
геометрии - гипотенуза длиннее катета, по разница настолько незначительна,
что была незаметна. В одном углу - параша, в другом - койка, в третьем
столик, четвертый угол - пустой. В потолке тусклая, лампочка под железной
сеткой. Под потолком, в глубокой, круто скошенной нише окна, за решеткой
из толстых металлических прутьев крошечное грязное стекло.
Ботинки без шнурков, отставая от пяток, постукивали по бетонному полу.
Брюки без пояса он приладил, пристегнув верхнюю петлю ширинки к пуговице
для подтяжек. Брюки перекосились и мешали двигаться. Зато не было
унизительного чувства, которое испытываешь оттого, что с тебя спадают
штаны.
Сашу никуда не вызывали, не допрашивали, не предъявляли обвинения. Он
знал, что обвинение должно быть предъявлено через определенный срок. Но,
каков этот срок, не знал и узнать не мог.
Иногда ему казалось, что про него забыли, он замурован тут навечно. Он
не разрешал себе об этом думать, подавлял тревогу. Надо ждать. Его
вызовут, допросят, все выяснится, и его освободят.
Представлял себе, как вернется домой. Позвонит в дверь... Нет, слишком
неожиданно. Он предупредит по телефону: "Саша скоро приедет", - а потом
явится. "Здравствуй, мама, это я..."
Мысль о ее страданиях была невыносима. Может быть, она не знает даже,
где он, тащится из одной тюрьмы в другую, стоит в бесконечных очередях,
маленькая, испуганная. Все забудется, только она ничего не забудет, не
придет в себя от удара. И ему хотелось биться об эти стены, трясти
железную дверь, кричать, драться...
Лязгнул замок, дверь открылась.
- На оправку!
Саша кинул через плечо полотенце, поднял
парашу