игура. Во время гражданской
войны служил в 5-й армии Восточного фронта, с тех пор Гольцман и Смирнов
друзья-приятели. Некоторое время примыкал к оппозиции, потом отошел, с
1933 года и по нынешнее время - на ответственных постах в Наркоминделе,
часто ездит за границу Что мешало ему там встретиться с Троцким?
Подходящая фигура!
Дрейцер - бывший начальник личной охраны Троцкого, но, по сведениям
Ягоды, свидетель надежный.
Еще вот Тер-Ваганян, теоретик, был когда-то редактором журнала "Под
знаменем марксизма", наивный идеалист, личный и непримиримый враг
Вышинского. Даже ОН удивлялся, как в таком мягком, деликатном человеке
может быть столько ненависти. Конечно, Вышинский - негодяй. Но разве мало
негодяев? А у Тер-Ваганяна вся ненависть сосредоточилась на Вышинском. Еще
с дореволюционных бакинских времен: Тер-Ваганян был большевиком, Вышинский
- меньшевиком. В 1920 году Тер-Ваганян требовал ареста Вышинского, именно
тогда Вышинский бросился к НЕМУ за спасением. Все это Вышинский хорошо
помнит, пусть встретятся "друзья" на процессе.
Сталин поставил галочки против фамилий Гольцмана, Дрейцера,
Тер-Ваганяна. Такие же галочки и перед двумя десятками других фамилий в
списке: на этих обратят особое внимание. Отметил же он их потому, что знал
этих людей, одних больше, других меньше, но знал, видел когда-то. Люди,
значит, слабы, как и все люди, нажмут на них, скажут что надо. Человек
сильным становится только перед слабой властью. В этом обреченность
буржуазной демократии. Сам принцип сменяемости верховной власти обрекает
ее на недолговечность.
Ленин угадал час, который предоставляет история истинному вождю для
взятия власти. Но угадал этот час как великий революционер западного
толка, которому история дала возможность проявиться на востоке. Он увидел
слабость тогдашней власти, воспользовался этой слабостью, но причин ее не
знал. Причина же слабости тогдашней власти заключалась в том, что русский
народ, хотя и способен на редкий необузданный бунт, привык, однако, чтобы
им управляли. Власть Керенского была слабой властью, она питалась
иллюзиями о парламентской республике и должна была пасть. Парламентская
республика немыслима в России, мужик со своим здравым смыслом сам хочет,
чтобы власть держала его в узде.
Ленин знал, что диктатура требует единовластия, но не понимал, что
единовластие требует единомыслия. Русский народ в массе своей единоверен,
он не знал ни религиозных войн, ни серьезных религиозных движений, какие
знал Запад. На протяжении почти тысячи лет он сохранял религию, данную ему
властью. Теперь он получает новую веру, она должна быть единой, иначе
народ не поверит в нее.
Царская власть не допускала сменяемости, слабость ее была в тупости и
самоуверенности, бюрократизм сводил на нет ее беспощадность, боязнь
мирового общественного мнения ослабляла свирепость, фикция законности
позволяла действовать ее противникам, революционеры чувствовали себя
сильными, а противник, чувствующий себя сильным, опасен для власти. Перед
верховной властью каждый должен чувствовать себя бессильным.
Предстоящий процесс должен будет показать это _всем_, в том числе и
тем, кому предстоит выйти на следующие процессы. Предстоящий процесс важен
как трамплин для будущих.
Можно ли назвать это террором?
Сталин подошел к шкафу, вынул том Энгельса, открыл заложенную страницу.
Это было письмо Энгельса Марксу от 4 сентября 1870 года.
"Террор - это большей частью бесполезные жестокости, совершаемые ради
собственного успокоения людьми, которые сами испытывают страх".
Тут неверно все, от первого до последнего слова.
Террор вовсе не состоит из бесполезных, _бессмысленных_ жестокостей.
Да, террор жесток, но он всегда осмыслен, всегда преследует определенную
цель и не всегда совершается перепуганными людьми. Наоборот, перепуганные
люди не решаются на террор, не самоутверждаются, а уступают врагу. Именно
террор осуществил задачи Великой французской революции, сделал
необратимыми вызванные ею исторические процессы, несмотря на последующий
Термидор. И наоборот, неприменение террора привело к гибели Парижской
коммуны. Слова Энгельса, написанные за год до Парижской коммуны, оказали
ей плохую услугу.
Из другого шкафа Сталин достал томик Плеханова, открыл и в нем
заложенную страницу...
"Что такое террор? - писал Плеханов. - Это система действий, имеющих
целью устрашить политического врага, распространить ужас в его рядах".
Это определение правильнее энгельсовского, ибо утверждает позитивную
роль террора, но и оно недостаточно. Оно ограничивает объект террора
только врагом, только противником. Плеханов примитивно истолковал
латинское слово terror - страх, ужас...
На самом деле террор - это не только средство подавления инакомыслия, а
прежде всего средство установления единомыслия, вытекающего из единого для
всех _страха_. Только так можно управлять народом в его же, народа,
интересах. Никакого народовластия никогда не было, нет и не будет. Не
может быть власти народа, может быть власть только над народом. Самый
большой страх внушают массовые тайные репрессии, и они должны быть и
являются главным методом террора.
Но сейчас важно провести публичную гласную подготовку, важно, чтобы в
своих преступлениях признались люди, известные всей стране. И чем
известнее их имена, тем больше будет убежден народ в правильности того,
что называют террором. Опыт шахтинского дела, опыт процесса Промпартии это
подтвердили. Слово "вредитель" стало обозначением заклятого врага, теперь
им станут слова "троцкист", "зиновьевец", "бухаринец"...
Эти показательные процессы имеют и свои отрицательные стороны, свои
минусы, но их положительный результат значительнее; плюсов у них больше.
Силу, значение и масштаб этих показательных процессов надо наращивать.
Убийство Кирова надо использовать до конца - это беспроигрышная карта,
Киров должен стать неоплатной жертвой, его убийство должно стать основой
всех предстоящих процессов, его участники - убийцами Кирова, заклятыми
врагами партии и народа. Предстоящие показательные процессы должны стать
грандиозными, всемирными. Все остальное и последующее разыграется за
кулисами. И самый важный процесс - первый: удастся он, удадутся и
остальные.
За этим звеном потянется длинная цепь: троцкисты, бухаринцы, чванливые
партийные чиновники и молодые партийные бюрократы, алчущие власти,
двуличные делегаты XVII съезда партии, члены ЦК и Политбюро, которые спят
и видят, как бы растоптать ЕГО, их друзья и ставленники в обкомах и
райкомах, в республиках и наркоматах.
По партийной переписи 1922 года в партии состояло 44 тысяч человек с
дореволюционным стажем и вступивших в партию в 1917 году. Прошло почти 15
лет, многие из них умерли, многие исключены как троцкисты, зиновьевцы,
сапроновцы, бухаринцы. Сколько же осталось? Тысяч 20 или 30, самое
большое. Жалкая горстка! А все еще мнят себя хозяевами положения...
Двадцать тысяч из двухмиллионной партии! Один процент! Партия обойдется
без них.
ОН обрушит лавину, которая сметет десятки и сотни тысяч ненадежных
людей и откроет дорогу людям, преданным ЕМУ и только ЕМУ. Террор прививает
народу беспрекословное подчинение, внушает сознание малоценности
человеческой жизни, уничтожает буржуазные представления о морали и
нравственности. И тогда народ повинуется без сопротивления.
Коллективизация и раскулачивание великолепно это доказали. У крестьян
отняли землю, скот, инвентарь - крестьяне подчинились. Голод начала 30-х
годов унес миллионы жизней - люди покорно умирали.
Теперь надо покорить аппарат, покорить старые кадры, покорить
Будягиных, а их можно покорить, только уничтожив. Процессом Зиновьева -
Каменева будет положено начало.
Но ЕГО эпоха не должна войти в историю как эпоха террора. ЕГО правление
должно войти в историю как эпоха величайших завоеваний советского народа,
достигнутых под ЕГО руководством. В памяти народа ОН должен остаться как
твердый, строгий, справедливый и гуманный правитель. Да, к врагам народа
он был беспощаден. Но с самим народом он был великодушен. После смерти
Нерона все его статуи были разбиты. С ЕГО памятниками этого не произойдет.
Что же касается репрессивных органов, то их должны бояться, но должны и
любить. Слово "чекист" надо романтизировать, в народе оно должно быть
окружено ореолом революционной беспощадности, большевистской
непримиримости, партийной принципиальности, честности и бескорыстия, тем
отвратительней будут выглядеть враги: троцкистские, зиновьевские,
бухаринские и прочие преступники. Но воплощение чекистской доблести должно
быть связано только с одним именем - Дзержинского. Дзержинский умер и
опасности уже не представляет.
21
Шарок был измотан, недосыпал - допросы шли каждую ночь, доклады
начальству каждый день, совещания у Молчанова через день, подследственные
- кадровые троцкисты и децисты, доставленные из тюрем и лагерей, показаний
не давали, ничего не боялись, ни пыток, ни палок, ни "конвейера", ни
угрозы расстрела, ненавидели Сталина, ненавидели органы госбезопасности,
ни на какие приманки не попадались, не верили ни единому слову
следователя. Люди с многолетней лагерной хваткой, они отвечали так, что ни
за одно слово не уцепишься, а чтобы наговорить на себя и на других - об
этом не могло быть и речи. Были верны Троцкому до конца, и заставить их
показать, что Троцкий - террорист, убийца и шпион, было невозможно.
От этой проклятой работенки у Шарока даже волосы стали выпадать.
Мать как-то утром уткнулась глазами в его затылок.
- Чтой-то ты, сынок, будто лысеть начинаешь...
Он чего-то рявкнул в ответ, мать обиженно поджала губы, уж
правду-истину нельзя сказать, ведь родной сын, жалко ведь, извелся весь,
так и заболеть недолго.
За эти три недели сплошных ночных допросов Шарок сильно переменился. С
теми, с кем можно быть грубым, наглым, нахальным, он всегда был груб,
нагл, нахален, но _черную_ работу оставлял другим, _исполнителям_, не
хотел пачкать руки.
И подростком никогда не дрался - боялся ответного удара, этого страха
не мог преодолеть и сейчас. При нем валили человека на пол, били
резиновыми палками, Шарок наклонялся, тряс ему голову, требовал признания.
Но сам раньше никого не валил, не бил резиновой палкой, не топтал
сапогами.
Теперь же он сам швырял на пол, топтал сапогами, бил резиновой палкой.
Вывела его из себя Звягуро Лидия Григорьевна, доставленная из сибирской
ссылки, старый член партии, исключенная еще в 1927 году, децистка,
сторонница Сапронова, а это самые бешеные, самые непримиримые фанатики,
сволочи и сукины дети!
Даже разговаривать отказалась.
- Где мой сын Тарас?
Какой такой Тарас? Нет в деле никакого Тараса, и в старом, доставленном
из архива деле в графе "семейное положение" ясно написано: "Детей нет".
- У вас нет детей.
- Откуда это вам известно?
- Вот ваше дело, допрос 1927 года.
- Тогда не было, сейчас есть.
- Сколько же лет вашему сыну?
- Семь.
Шарок с удивлением воззрился на нее. Сын. Семь лет. Кто польстился на
эту уродливую старуху с выпирающими зубами? И вот, пожалуйста, родила.
Впрочем, в местах заключения любая баба - баба, хоть столетняя, с двадцать
седьмого года по тюрьмам и лагерям, но вот забрюхатела, в ее-то годы,
странно!
- Поздненько вы обзавелись ребенком.
- Моя забота.
- Конечно, - устало рассмеялся Шарок, - сработали... Так где он, ваш
сын?
- Я у вас спрашиваю, где мой сын?! Меня привезли с Ангары в Красноярск,
провели внутрь управления, Тарасик остался внизу, в приемной. Больше я его
не видела. Меня вывели во двор, посадили в машину, потом в поезд и
доставили сюда, к вам на Лубянку. В дороге я объявила голодовку, голодаю и
сейчас, требую, чтобы мне сказали, где мой сын и что с ним.
Шарок с интересом смотрел на нее. Кажется, он получает свой шанс.
Такие, как она, обычно не боятся за судьбу родных, они всех и вся отринули
от себя во имя политики. Но эта старуха, оказывается, живет не одной
политикой, она живет сыном.
- Напрасно голодаете, - сказал Шарок, - прекратите голодовку, помрете -
ваш сын останется сиротой.
Он придвинул к себе чернильницу, блокнот.
- Точно: фамилия, имя, отчество ребенка?
- Фамилия моя Звягуро, зовут сына Тарас Григорьевич.
- Где его документы? Метрики?
- У него нет документов, нет метрик.
- Почему?
- А какое это имеет значение?
- Лидия Григорьевна, - мягко сказал Шарок, - я готов вам помочь.
Органы, изолируя родителей, обязаны проявлять заботу о малолетних детях. О
вашем ребенке, вероятно, тоже позаботились. Если это так, то надо
правильно оформить документы, чтобы потом вы могли его найти. Если же он
ушел из приемной сам, то объявим розыск. Для этого нужны приметы.
- Обыкновенный мальчик, семи лет, белобрысый, голубоглазый, не
произносит "р", одет в белую рубашку и коричневые штанишки. Пальто из
синего сукна, на вате, теплый серый платок, валенки... Документов при нем
нет, у него вообще нет документов, это мой приемный сын, я его подобрала в
Сибири, родители его погибли. Знает свое имя - Тарасик, знает меня как
маму - Лидию Григорьевну.
Все ясно. Старая дева, привязалась к своему Тарасу, совсем ошалела,
ради него пойдет на все.
- Усыновление оформлено? - спросил Шарок.
- Вы задаете странные вопросы. Как я могла оформить усыновление? Ведь у
меня нет паспорта, куда его вписать. Но Алферов, ваш уполномоченный, в
курсе, я ему официально написала.
- Да, - задумчиво проговорил Шарок, - дело очень сложное. Никаких
формальных прав на этого ребенка вы не имеете. Не ваш ребенок. И давать
вам о нем сведения мы не обязаны.
- Он мой сын, - сказала Звягуро, - я его воспитала. Своей матерью он
считает меня.
- Да, да, конечно, - согласился Шарок, - по-человечески я вас понимаю.
Но формальную сторону мы не имеем права игнорировать - ни я, ни кто-либо
другой. В стране тысячи заключенных, и мы
можем говорить только об их
законных родственниках. Поймите нас! Мало ли кто кого объявит своим сыном
или дочерью! Мальчик - сирота, он, я думаю, попадет в детский дом, вот и
все.
- Пока вы мне не сообщите о его судьбе, я не сниму голодовку.
- Не ставьте себя в глупое положение. На вашу голодовку никто не
обратит внимания. Какая голодовка в общей камере? Вы не берете свою пайку,
но вас подкармливают соседи.
- Как угодно, - отрезала Звягуро. - Пока мне не дадут точной справки,
где мой сын, я голодаю и никаких разговоров с вами не веду.
- Ну хорошо, я узнаю, сообщу вам, что он в таком-то детском доме,
там-то и там-то. Дальше что?
- Буду знать, где он. Пока мне этого достаточно. Вы можете меня
расстрелять. Но, пока я жива, я хочу и имею право знать, что с моим сыном.
- Ни на что вы не имеете права, я вам это объяснил. Он вам не сын, даже
не приемный сын, просто чужой ребенок, никто на ваши жалобы не обратит
внимания.
Он замолчал, разглядывая Лидию Григорьевну. До чего страшна, черт
возьми! Но фамилия громкая - Звягуро! Была в учебнике истории партии,
теперь, правда, выброшена. Если такую расколоть, то можно поправить
неудачу с Рейнгольдом.
Шарок откинулся на спинку стула.
- Лидия Григорьевна! Вы умный человек и опытный политик. Вы хорошо
понимаете бесполезность и тщетность своих претензий. Я не обязан
разыскивать случайно встреченного вами сироту. С голоду он не умрет,
поместят в детский дом, под фамилией, которую вы никогда не узнаете, и, в
какой детдом его отправили, тоже никогда не узнаете. Все это вы хорошо
понимаете, но, видимо, ваша привязанность к мальчику сильнее такого
понимания. Это очень человечно, и я вам сочувствую: наши с вами дела
пройдут, забудутся, вот этот кабинет, - он обвел рукой комнату, показал на
стол, - эти бумаги, мы с вами, а ребенок останется - ему жить. И вы должны
жить ради него. Я понимаю, идеи, взгляды - все это очень важно,
значительно, но ребенок важнее и значительней. Буду говорить с вами прямо.
Мы не только узнаем про вашего сына, но и поможем вам вернуться к нему. Но
и вы помогите нам.
Она сидела, все так же опустив голову, и смотрела в сторону
ускользающим взглядом.
Шарок продолжал:
- Оставаясь в том качестве, в котором вы сейчас находитесь, вы не нужны
вашему приемному сыну, простите, как его зовут?
Она не ответила, сидела с опущенной головой, глядя в сторону, и взгляд
ее по-прежнему ускользал.
Шарок оценил ее молчание: пытается угадать, что он ей преподнесет,
готовится к отпору, а может быть, и к согласию.
- Оставаясь в вашем положении, вы обречены на тюрьмы, лагеря и ссылки,
- продолжал Шарок, - вы видите, что делается. Партия усиливает борьбу с
антипартийными, _антисоветскими_ элементами...
Он нарочно подчеркнул слово "антисоветский" - они всегда негодовали,
протестовали, когда их так называли. Но Звягуро по-прежнему молчала.
- Борьбу с антипартийными, антисоветскими элементами партия доведет до
конца, - сказал Шарок, - дело оппозиции проиграно, народ и партия отвергли
ее, никаких шансов она не имеет. Представляете ли вы опасность для партии,
для народа? Нет! Достаточно шевельнуть пальцем, и вас не будет.
Возвращайтесь к партии, к народу, помогите строить социализм, ведь ради
этого вы и пошли в революцию.
Шарок сделал паузу, ожидая реакции Звягуро. Но она по-прежнему молчала,
сидела, опустив голову, глядя мимо Шарока, будто шарила взглядом по
тюремному полу.
- Я знаю, что вы ответите: я родился, когда вы уже были в партии, и не
мне вас убеждать. Но не я вас убеждаю, вас убеждает партия, народ вас
убеждает, если угодно, ваш сын, которого вы бросаете на произвол судьбы.
Он опять сделал паузу, но эта Звягуро чертова все молчала и сидела все
в той же позе...
С другой стороны, ее молчание обнадеживало Шарока - слушает, не
возражает.
- Помогите политически обезвредить Троцкого. Он руководит из-за границы
деятельностью террористических и подрывных групп на территории Союза.
Действовал через "Объединенный центр" в Москве, куда входили, с одной
стороны, Зиновьев, Каменев и другие зиновьевцы, с другой - бывшие видные
троцкисты Смирнов и Мрачковский. По приказанию этого центра убит Киров,
готовились террористические акты против товарища Сталина и других членов
Политбюро. Вы об этом ничего не знали? А вот от меня узнали. И помогите
нанести последний удар по Троцкому и троцкизму. В этом нам помогают многие
бывшие зиновьевцы, троцкисты и децисты. Помогите и вы. Мы не собираемся
вас судить. Мы хотим, чтобы вы засвидетельствовали, что такая
террористическая организация существовала, что директивы о терроре
давались. Что, где, как, кому - это вы решите сами. Это вопрос
технический. Важно подтвердить: Троцкий руководил заговором из-за границы
через Зиновьева, Каменева, Смирнова, Мрачковского и еще некоторых лиц...
Все честные люди нам помогают, и вы помогите. Никакого предательства вы не
совершаете. Отказаться от ошибочной линии, отказаться от бесполезной
борьбы не стыдно, не зазорно. Зато, сохранив свою жизнь, вы сохраните и
жизнь своего приемного сына. Вы ведь знаете, что такое наши детские дома,
к сожалению.
Ее молчание начало раздражать Шарока, он повысил голос:
- Лидия Григорьевна! Я вам все объяснил, и достаточно ясно. Вы должны
сделать выбор. Я не настаиваю на немедленном ответе. Я вас не тороплю.
Подумайте, завтра я вас вызову.
Не поднимая головы, она спросила:
- Что будет с Тарасом?
- Как только я получу от вас положительный ответ, я тут же приму меры.
Более того, мы привезем его в Москву, покажем вам, оформим усыновление и
поместим в лучший московский детский дом, а если пожелаете, то отправим к
вашим родным, у вас, - он перелистал дело, - у вас в Ярославле, кажется,
есть племянник, пожалуйста, отправим вашего Тараса к нему.
- Понятно, - тихо проговорила Звягуро, - а не соглашусь участвовать в
этой комедии, ничего о Тарасе не узнаете и ничего для него не сделаете.
- Абсолютно ничего, - подтвердил Шарок, - мы можем вам помочь только в
порядке исключения, если вы поможете нам.
Он смотрел на нее спокойно, даже как будто участливо, но в душе
торжествовал: идейная, до революции еще сидела в каторжной тюрьме, у нас
восемь лет мотается по тюрьмам, лагерям да ссылкам, и вот такую он
сломает, нашел уязвимое место, нашел ахиллесову пяту Сама назвала своего
Тараса.
А ведь районный уполномоченный Алферов ничего об этом Тарасе не
написал, дал характеристику: кадровая, непримиримая децистка, а вот что
мальчика воспитывает, не написал, знал об этом, от самой Звягуро знал, но
не написал. Понимал, не мог не понимать значения такого обстоятельства для
следствия, а не упомянул. Почему? Ладно, разберемся. А эта тетка никуда не
денется.
- И с другими вы тоже вступаете в подобные сделки?
- Вступаем. В отдельных случаях. В большинстве случаев никаких сделок
не требуется.
- Детьми шантажируете.
- Лидия Григорьевна! - сурово произнес Шарок - У меня нет времени на
дискуссии. Я вам предложил простой, прямой, безболезненный выход из
положения, одинаково выгодный вам и нам. Вы отлично понимаете, что мы
добьемся от вас нужных показаний, у нас есть для этого достаточно мощные
средства. Я хочу обойтись без них. Всякая оппозиция в нашей стране будет
уничтожена раз и навсегда, тем, кто это понимает, кто будет помогать нам,
мы сохраним жизнь, тех, кто будет сопротивляться, уничтожим. Я долго с
вами вожусь только потому, что вошел в ваше положение. Хотите, примите мои
условия, не хотите - я не ручаюсь ни за вашу жизнь, ни за судьбу вашего
приемного сына.
Она подняла голову, посмотрела на Шарока. Такой ненависти Шарок никогда
не видел, он даже испугался, ему даже стало не по себе. И она вдруг,
подумать только, она, сволочь, стерва, плюнула ему в лицо. Это произошло в
одно мгновение. Шарок отшатнулся, плевок попал ему на грудь. Ах ты рвань,
падаль!
Шарок встал, носовым платком вытер гимнастерку, подошел к Звягуро,
поднял ее голову, она с вызовом смотрела на него, он стукнул по этой
поганой харе кулаком справа, потом слева, голова у нее моталась между
ударами, как у Петрушки, уродина с выпирающими зубами, не человек даже,
отвратительная обезьяна! Он бил ее справа, слева, не давая свалиться со
стула. А она, стерва, молчала, ни звука, ни стона, гадина, даже глаз не
закрывала, смотрела на него с ненавистью.
В конце концов она свалилась со стула... Шарок вызвал конвоиров, и они
утащили ее в камеру.
С этой ночи, с допроса Звягуро, Шарок уже не боялся бить
подследственных. Бил по физиономиям кулаками, бил сапогами, бил резиновой
палкой. И, когда бил, приходил в еще большую ярость, но со временем
научился и владеть собой. Как только арестованный сдавался, переставал его
бить, возвращался за свой стол, закуривал, сидел несколько минут молча,
отдыхал: бить - работа нелегкая. И возобновлял допрос. Показания записывал
с обиженным видом, будто это не он бил, а его били, будто арестованный сам
виноват в том, что заставил его выполнять такую неприятную работу.
Но давали нужные показания люди малозначительные, даже не
второстепенные, а третьестепенные. Серьезные арестованные показаний не
давали. Никаких реальных, существенных результатов Шарок добиться не
сумел.
А тут на совещании у Молчанова выяснилось, что из "детонаторов" кроме
Ольберга уже и Пикель начал давать нужные показания, а Рейнгольд не дает.
Три недели в руках у Чертока, чего только с ним ни делали, а не дает.
Теперь Вутковскому и Шароку предстояло оправдать свой запасной план с
"ангелом-хранителем".
Рейнгольда вернули Шароку.
Три недели Черток, самый страшный следователь в аппарате, садист и
палач, держал Рейнгольда на "конвейере" - по сорок восемь часов без сна и
пищи, избивал нещадно, подписал в его присутствии ордер на арест жены и
детей, но ничего добиться не смог. Однако перед Шароком предстал уже не
тот Рейнгольд, что сидел перед ним на первом допросе. Его шикарный прежде
костюм, теперь грязный, порванный и обтрепанный, висел на нем, как на
вешалке, - за эти три недели он потерял, наверное, килограммов пятнадцать
(Шарок умел это определять на глаз), зарос бородой, глаза лихорадочно
блестят, как у человека, не спавшего много-много дней и столько же не
евшего, подвергавшегося унижению, избиению и пыткам. И все равно Рейнгольд
смотрел по-прежнему злобно и непримиримо.
Но Шарок хорошо знал: эта злоба и непримиримость обращены к тому, кто
его пытал и мучил, они сосредоточены прежде всего на Чертоке. В этом и
заключался смысл "комбинации" - из горячего в холодное, из холодного в
горячее, как в вытрезвителе. На этой "комбинации" настояли Бутковский и
Шарок, теперь на них лежала ответственность за ее успешную реализацию. И
потому они тщательно все обдумали. Средство придумали сильное.
- В свое время, Исаак Исаевич, я думал найти с вами общий язык, но не
нашли мы с вами общий язык не по моей вине, Исаак Исаевич, по вашей. Лучше
вам было у Чертока? Не думаю. Мы его тут хорошо знаем.
Шарок говорил правду. Чертока здесь знали как садиста, негодяя и
подлипалу Шарок очень сетовал на то, что у него с Чертоком схожие фамилии
- их иногда даже путали.
- Так вот, Исаак Исаевич, - продолжал Шарок, - мне выпала на долю
печальная обязанность.
Он посмотрел на Рейнгольда сочувственно-отстраненно, как смотрят на
человека обреченного, как смотрят на мертвого. Так он посмотрел на
Рейнгольда и протянул ему постановление Особого совещания при
Наркомвнуделе, приговорившего Рейнгольда И.И. к расстрелу за участие в
троцкистско-зиновьевском заговоре, а членов его семьи к ссылке в Сибирь.
Постановление было заверено большой круглой печатью НКВД.
Рейнгольд прочитал бумагу, положил на стол, спросил:
- Я должен это подписать?
- Конечно.
Рейнгольд пошарил глазами по столу, ища ручку. Шарок подивился его
твердости, а может, это апатия, желание умереть после всего, что сделал с
ним Черток? И он молча наблюдал, как Рейнгольд ищет глазами ручку и не
находит.
- Я бы мог дать вам один хороший совет, но вы не слушаете моих советов,
- сказал Шарок.
Рейнгольд вопросительно посмотрел на него.
Шарок воровато оглянулся на дверь - старый прием, обозначающий особую
доверительность разговора.
- Напишите товарищу Ежову, настаивайте на пересмотре дела, но главное,
просите отсрочить исполнение приговора. Найдите для этого мотивы:
растеряны неожиданным арестом, измучены допросами у Чертока, ну и тому
подобное, в общем, хотите обдумать свое положение, а для этого нужно
время. Попробуйте. Я обещаю вам, что через день-два ваше прошение будет
лежать на столе у товарища Ежова. И я допускаю, что товарищ Ежов
распорядится пересмотреть дело. Я прикажу доставить вам в камеру бумагу,
чернила, и вы к утру напишете. Согласны?
Рейнгольд молчал.
- Ну что ж, - сухо произнес Шарок, - вы и
прошлый раз не вняли моим
советам и вот получили, - он показал на фальшивый приговор ОСО, - не
слушаете и сейчас. Жаль, это будет стоить вам жизни.
- Хорошо, - согласился Рейнгольд, - я напишу.
На следующее утро Шарок сам отправился в камеру к Рейнгольду. Письмо на
имя секретаря ЦК Ежова было готово. Письмо длинное, путаное, Рейнгольд
клялся в своей верности Центральному Комитету, лично товарищу Сталину,
настаивал на своей невиновности, проклинал то короткое время, когда он,
еще совсем молодой коммунист, разделял взгляды оппозиции, но он давно и
искренне с ней порвал, он действительно бывал на даче у Сокольникова,
видел там как-то Каменева, но ни в какой преступный сговор с ним не
вступал. Он умоляет пересмотреть его дело, он готов умереть, но не как
враг партии, а как ее верный сын.
Шарок забрал письмо, забрал чернила и ручку, пообещал скорый ответ.
Он был доволен. Задуманный план пока выполнялся, если даже сорвется, то
в этом письме Рейнгольда содержится многое такое, чего из него никак не
могли выбить: осуждение своих прошлых взглядов, признание в прямой и
близкой связи с Сокольниковым и знакомстве с Каменевым. А это уже само по
себе давало кое-что для _начала_.
Ночью Шарок вызвал Рейнгольда.
Шарок излучал довольство, радость, даже ликование.
- Поздравляю вас, Исаак Исаевич, товарищ Ежов прочитал ваше письмо.
Он следил за реакцией Рейнгольда. Тот, однако, был невозмутим. Умеет
держать себя в руках.
- Так вот, - продолжал Шарок, - руководство наркомата доложило ваше
письмо секретарю ЦК товарищу Ежову. Товарищ Ежов согласен отдать
распоряжение об отмене приговора.
Он по-прежнему не спускал глаз с Рейнгольда, но у того на лице не
дрогнул ни один мускул.
- Товарищ Ежов согласен отдать распоряжение об отмене приговора, -
повторил Шарок, - но при одном условии - вы должны помочь следствию
разгромить троцкистско-зиновьевскую банду. В какой форме помочь - это
вопрос техники, об этом мы с вами договоримся, но вы должны помочь, таково
условие товарища Ежова. Примете - приговор будет отменен, отклоните -
приговор будет немедленно приведен в исполнение.
Рейнгольд молчал, думал, потом неожиданно твердым, _прежним_ своим
голосом сказал:
- Хорошо. Я согласен. Но у меня тоже есть одно непременное условие:
товарищ Ежов или кто-либо из членов Политбюро от имени Центрального
Комитета скажет мне, что я ни в чем не виновен, но высшие интересы партии
требуют от меня тех показаний, на которых вы настаиваете.
Шарок откинулся на спинку стула, с деланным изумлением посмотрел на
Рейнгольда.
- Вы считаете себя вправе ставить условия Центральному Комитету партии?
- Считаю.
- А вы не боитесь, что, выдвигая встречные условия, вы тем самым
фактически, по существу, отказываетесь выполнить требование Центрального
Комитета?
- Не боюсь.
- Вы понимаете, на что идете? Вы хотите, чтобы ЦК с вами торговался?
- Я этого не хочу, - резко возразил Рейнгольд, - требование товарища
Ежова я слышу не от товарища Ежова, а от вас. А вы не секретарь ЦК, вы
следователь, и ваши слова для меня не гарантия. Можете меня расстрелять,
но иначе не будет. Будет только так, как я сказал.
Шарок понимал, что Рейнгольд не уступит. Крепкий человек! Но успех
есть: на некоторые условия согласен, это главное, остальное приложится.
- Я доведу вашу просьбу до сведения руководства, - сухо проговорил
Шарок, - прошлый раз вы мне не поверили - дело кончилось Чертоком, теперь
опять не верите, чем кончится сейчас, не знаю. Но повторяю: вашу просьбу я
доведу до сведения руководства наркомата.
С этим он отослал Рейнгольда в камеру, а сам отправился на доклад к
Вутковскому.
- Ну что ж, - сказал Вутковский, - его можно понять. Но, я думаю, он
удовлетворится обещанием Молчанова. К тому же они старые знакомые.
Но Рейнгольд не удовлетворился обещаниями Молчанова, хотя они и были
старые знакомые, хотя Молчанов возмущался действиями Чертока, обещал его
наказать. Рейнгольд упорно стоял на своем - один из высших представителей
ЦК должен объявить ему, что он, Рейнгольд, ни в чем не виновен и что
высшие интересы партии действительно требуют его сотрудничества со
следствием в разоблачении "троцкистско-зиновьевского заговора".
Шарок был убежден, что требование Рейнгольда будет выполнено - слишком
серьезной фигурой он представлялся для будущего процесса: крупный
хозяйственник, старый коммунист, личный знакомый Каменева, показания
такого человека в сочетании с показаниями Ольберга (курьера - посланца
Троцкого) и Пикеля (секретаря Зиновьева) составили бы прочную
свидетельскую основу будущего процесса.
Но Шарок ошибся. Ягода и думать не захотел об обращении к Ежову.
Приказал держать Рейнгольда на положении смертника и добиваться показаний
шаг за шагом, пока не согласится сотрудничать окончательно. И не медлить,
через три дня он должен сдаться.
Ягода не хотел помощи Ежова, ибо такая помощь означала бы, что его
аппарат самостоятельно с этим делом справиться не может. В аппарате НКВД
поговаривали о скрытой борьбе между Ежовым и Ягодой, о ревности Ягоды к
Ежову Но Шарока это мало утешало: паны дерутся, а у хлопцев чубы трещат.
Что имел Шарок по делу Рейнгольда? Показания Ольберга и Пикеля о том,
что и он был участником заговора? Устроить им очную ставку? Но Рейнгольд
запутает Ольберга. Что касается Пикеля, то они шапочно знакомы, и как
поведет себя Пикель, тоже неизвестно. Когда ему устроили очную ставку с
Зиновьевым, он так оробел и растерялся, что не мог и слова вымолвить. Не
повторится ли такая же история и сейчас? Очная ставка остается на крайний
случай. Что же еще? Письмо Ежову - это важно, признал участие в оппозиции,
раскаивается, клянется в верности партии, при известных условиях готов к
сотрудничеству и, конечно, боится расстрела, хотя притворяется, что не
боится.
Все это Шарок обдумывал, сидя в своем кабинете над тощей папкой
Рейнгольда, которую он, Шарок, обязан превратить в толстый том показаний.
И это его последний шанс. Он ходит в самых отстающих - ни одного человека,
ни одного признания.
Шарок сидел за столом, пытаясь сосредоточиться, и не мог
сосредоточиться. Ночь была суматошная, во всех следовательских кабинетах
шли допросы, шум, крики избиваемых, топот сапог, выла какая-то баба. К
тому же еще закрыт ларек, у некоторых следователей кончились папиросы, они
стреляли друг у друга, стреляли и у Шарока, он давал, но, когда увидел,
что в пачке осталось всего шесть папирос, сообразил, что ему самому не
хватит до утра, спрятал пачку в стол и каждому просящему отвечал:
- Нету, нету, сказал вам, нету!
Но на этаже решили, что Шарок жадничает, продолжали клянчить, открывали
дверь... Шарок всех прогонял:
- Нету, русским языком сказал, самому нечего курить.
И, когда кто-то опять открыл дверь, он, не поднимая головы, сказал:
- Идите к ... матери! У меня нет папирос!
Дверь не закрывалась. Он повернул голову и помертвел от страха: в
дверях стоял маленький человек - Шарок сразу узнал его... Это был Николай
Иванович Ежов.
Шарок вскочил, одернул гимнастерку.
- Товарищ секретарь Центрального Комитета, докладывает старший
оперативный уполномоченный Шарок. Извините за грубость. У меня сложное
дело, а товарищи все время заходят просить папиросы. Я все роздал. У меня
их осталось всего шесть штук, а мне работать до утра.
Пока Шарок докладывал, Ежов вошел в комнату, за ним вошли Агранов,
Молчанов и Вутковский. Ночные обходы начальство совершало часто, но Ежов
появился в кабинете Шарока впервые.
Несмотря на маленький рост, он был хорошо сложен, быстрый, с суровым
солдатским лицом и фиалковыми безжалостными глазами.
- Каким делом вы занимаетесь?
- Исаака Рейнгольда.
- Нужный человек, дело важное. Как оно двигается?
Шарок мгновенно оценил ситуацию. Сейчас решается его судьба, его
будущее в этом учреждении. Он ожидал, что Молчанов или Вутковский вместо
него доложат, как обстоят дела, не может же он через их голову докладывать
о том, что Рейнгольду был предъявлен фиктивный приговор о расстреле,
рекомендовано написать Ежову, а написанное Рейнгольдом письмо Ежову не
передано по приказу Ягоды.
Но Молчанов и Вутковский молчали. Утаивают. И мгновенное чувство,
шевельнувшееся в Шароке, когда Ежов вошел в кабинет, когда он нечаянно
обругал его матерно, чувство, что сейчас, в этот час решается его судьба,
это чувство укрепилось. Когда-то этот час должен был наступить.
Шарок четко, спокойно, ровным голосом доложил:
- Дело Рейнгольда продвигается очень медленно. Рейнгольц на даче у
своего родственника Сокольникова познакомился с Каменевым. Мои попытки
убедить Рейнгольда дать показания о связях с Каменевым не дали результата.
Не дал результата и трехнедельный допрос помощника начальника оперативного
отдела Чертока. Рейнгольда вернули мне. Понимая значение этого
соучастника, я пошел на крайнюю меру: я предложил помочь нам в
разоблачении троцкистско-зиновьевского заговора и предупредил его, что в
случае отказа он будет расстрелян. Для этого мне пришлось написать и
предъявить ему постановление ОСО о расстреле. Рейнгольд согласился при
условии, что лично вы, товарищ секретарь Центрального Комитета,
подтвердите, что его участие в разоблачении заговора соответствует высшим
интересам партии. Но я не решился обратиться с этим к вам, товарищ
секретарь Центрального Комитета.
Ежов не сводил с Шарока своего холодного, безжалостного взгляда. Потом
перевел взгляд поочередно на Агранова, Молчанова и Вутковского. Те
молчали, видимо, пораженные неожиданным и откровенным сообщением Шарока.
- Пришлите Рейнгольда сейчас ко мне, - приказал Ежов и вышел. Вслед за
ним вышли Агранов, Молчанов и Вугковский.
Шарок остался один, сел, перевел дыхание.
Когда он докладывал Ежову, то никакого страха не испытывал. В тот
момент у него не было иного выхода. Он только тщательно выбирал выражения,
чтобы никого не подвести. Конечно, если бы Ежов начал расспрашивать о
подробностях, он был бы обязан их изложить, и тогда ему, возможно,
пришлось бы назвать и Вутковского, и Молчанова, а возможно, и Ягоду.
Ежов ничего не спросил, и он никого не назвал. Но сейчас там, в
кабинете Ежова, у него неподалеку от кабинета Ягоды был свой кабинет,
неофициальный, никто его не занимал, не входил туда, все знали, что это
кабинет только _для_ Ежова, так вот в этом кабинете Ежов расспрашивает и
Молчанова, и Агранова, и они все валят, конечно, на Шарока, спасают свою
шкуру... Что сделает с ним Ежов или что сделает с ним Ягода, когда Ежов
уедет, неизвестно, могут отправить в камеру уже в качестве заключенного.
Дверь распахнулась, в ней возник порученец Ягоды. Это означало вызов к
самому наркому.
Шарок поднялся.
Порученец шагнул в кабинет и что-то положил на стол.
- Вам от товарища Ежова.
И тут же вышел.
На столе лежала нераспечатанная коробка папирос "Герцеговина флор".
22
Вернувшись тогда от Альтмана и все обдумав, Вадим ужаснулся. Перечислив
десятка два людей, бывавших у них на Арбате, он не может утверждать, что
ни о чем, кроме медицины, они не беседовали. Это смешно. Альтман прямо
объявил: контрреволюционные разговоры. Значит, что-то дошло _туда_... Но
что именно? Раньше, года два-три назад, собиралась у них театральная
молодежь, да и маститые артисты приходили, но никаких разговоров о
политике, даже анекдоты не рассказывали. Чего от него хотят?
Он боялся новой встречи с Альтманом. Что готовит ему этот палач? Плетет
сеть, начал с одного, думает о другом, перескакивает на третье, держит в
неведении... Для того чтобы сопротивляться, выйти из этой нелепицы, ему
надо точно знать, в чем суть дела. Жить, существовать в этой неизвестности
невозможно.
Он думал об этом не переставая, страх не отпускал его ни днем, ни
ночью. Надо поговорить с Юрой. Товарищ, друг детства, пусть скажет,
объяснит ему, чего от него хотят. Он не будет просить ни помощи, ни
защиты, сам защитится: честнейший советский человек, надежный помощник
партии в борьбе за истинно партийное искусство, человек, беспредельно
преданный товарищу Сталину.
Конечно, он обязался никому ничего не рассказывать, но Юре можно: он
там работает. И надо это сделать немедленно, пока его не вызвали второй
раз. Юру трудно застать дома, но он должен его поймать во что бы то ни
стало.
Юра оказался дома, сам поднял трубку, приятно удивился:
- Вадим? С какой планеты свалился?
- Это ты пропал. Я всегда на месте. Я тебе звонил - тебя нету.
- Работы много.
- Надо бы встретиться.
- Мне самому хочется, есть о чем поболтать. Но когда?
- Давай сегодня.
Юра засмеялся.
- Сразу видно человека свободной профессии. Милый, у меня все вечера
заняты, остается одно воскресенье. Но и в это воскресенье работаю. Давай
созвонимся в следующее.
- Юра. Мне обязательно тебя надо увидеть. И срочно.
- Смотри, год не виделись, и вдруг срочно.
- Да, Юра, да! Мне срочно надо тебя видеть.
- Что случилось?
- Особенного ничего. Но я нуждаюсь в твоем совете.
- Я его могу дать по телефону.
- Это разговор не для телефона, - с отчаянием сказал Вадим.
Почва уходила
из-под ног. Если он не встретится с ним до вызова к
Альтману, все пропало.
- Юра! С тобой говорит твой старый товарищ. Пойми! Если бы это не было
для меня так важно, я бы не стал тебя беспокоить. Хочешь, я зайду к тебе?
- Я скоро ухожу. Мать уже обед поставила греть.
- Юра, давай пообедаем у меня. У Фени телячья грудинка с грибами,
пирожки к бульону, - голос у него был умоляющий...
Шарок помолчал, потом сказал:
- Перезвоню через десять минут. Скажу, смогу прийти или нет.
Через десять минут он позвонил:
- Уговорил, иду. Но учти, рассиживаться у меня нет времени, пообедаем
по-быстрому.
Шарок был рад встрече, улыбаясь, хлопнул Вадима по плечу.
- Толстеешь, Вадим, грудинка, пирожки, не следишь за фигурой.
- Некогда следить, дорогой мой.
- Конечно, всех на карандаш, на мушку берешь, долбаешь всех подряд...
Ну, так что у тебя случилось?
Они прошли в столовую. Феня внесла супницу, налила в тарелки бульон,
поставила блюдо с пирожками.
Вадим дождался, пока она выйдет.
- Ничего особенного. Наверно, я напрасно тебя беспокою. Но, понимаешь,
я никогда не попадал в такие ситуации. Хорошо знаю, что все это ерунда,
ничем мне не грозит, но неприятно.
Шарок рассмеялся.
- Нас, юристов, учили отсекать первую страницу приготовленной речи и
сразу начинать со второй.
- Юра, - сказал Вадим, - меня вызывали на Лубянку...
Лицо Шарока напряглось. Не нахмурился, не насупился, а именно напрягся.
Губы сжались в полоску, взгляд затвердел.
- Вызывал какой-то Альтман, я не разобрал его чин, в чинах я мало
понимаю, ужасный такой тип, формальный, сухой, бездушный, я совершенно
обалдел, видимо, наделал глупостей. У меня было только одно желание -
поскорее выбраться оттуда.
Голос у него дрогнул, неужели Юрка ему не посочувствует?
Но у того лицо оставалось по-прежнему напряженным, он молчал и смотрел
мимо Вадима.
Заглянула Феня.
- Телятину подавать?
- Давай, - буркнул Вадим и подождал, пока она прикроет дверь. -
Собственно, ничего особенного, он спрашивал про знакомых иностранцев. Я
назвал всех, кого знал, он записал, я подписал, и он меня отпустил. Но
сказал, что вызовет еще. И я не понимаю зачем. Что ему от меня нужно? С
иностранцами я никаких дел не имел, никаких разговоров не вея, ты меня
знаешь... Ну, а то, что Вика уехала во Францию, при чем здесь я?
И тут Шарок неожиданно проявил заинтересованность.
- Уехала во Францию? Зачем?
- Вышла замуж и уехала.
- За кого она вышла замуж?
- За какого-то корреспондента.
- А, - пробормотал Шарок, - за антисоветчика.
- Он антисоветчик? Ты знаешь?
- Все корреспонденты - антисоветчики, кроме корреспондентов
коммунистических газет. Да и им тоже особенно верить нельзя.
Они занялись телятиной.
- Так в чем суть дела? - спросил Шарок.
- Я не понимаю истинной причины, из-за которой меня надо таскать туда.
За что? За иностранцев, которые приезжают к папе? Но они приезжают
официально, их сопровождают официальные лица. Тогда что же? Спрашивает: "С
кем вы вели контрреволюционные антисоветские разговоры?" Какие разговоры,
что за глупости? Я ни с кем не мог их вести. Я честнейший советский
человек.
- Нет такого советского человека, который хоть раз не сказал бы
какую-нибудь антисоветчину, - изрек Юра.
"Ничего себе рассужденьице", - подумал Вадим.
- В таком случае, я исключение, - ответил он, - я таких разговоров не
веду. И перспектива объясняться с этим Альтманом меня не устраивает. Я мог
бы обратиться к руководству Союза писателей, к Алексею Максимовичу
Горькому, наконец, но я имел глупость обещать Альтману никому об этом не
рассказывать.
Шарок перегнулся через стол, приблизил свое лицо к лицу Вадима.
- Ты дал такое обязательство?
- Да.
- Почему же ты мне рассказал?
- Но ведь ты там работаешь, - робко ответил Вадим, понимая, что
совершил какую-то оплошность.
Шарок резко отодвинул от себя тарелку.
- Ты понимаешь, в какое положение ты меня поставил?
- Юра...
- Юра, Юра... - как и Альтман, он с раздражением повторял слова Вадима.
- Что Юра?! Тебе _доверили_, ты _обязался_ молчать, ты нарушил
обязательство. Я, видите ли, там работаю... А ты знаешь, кем я работаю?!
Может быть, дворником!
Он снова замолчал, потом мрачно произнес:
- Я работник этого учреждения, мне разглашена служебная тайна, я обязан
доложить об этом своему начальству.
Вадим в растерянности смотрел на него.
- Да, да, - с раздражением продолжал Шарок, - я обязан так сделать по
долгу службы. Ты сказал мне, где гарантия, что ты не скажешь еще
кому-нибудь? И еще добавишь: "У меня один знакомый там работает, я ему все
рассказал, он меня выручит".
- Юра, как ты можешь это говорить?
- А почему не могу? Раз ты ставишь меня в такое двусмысленное
положение, то я все могу, все!
- Юра, поверь мне...
- Я обязан выполнить свой долг, - объявил Шарок, - особенность нашего
учреждения обязывает каждого сотрудника докладывать начальству обо всем,
что касается этого учреждения.
Он вышел из-за стола, посмотрел на часы.
- Мне пора ехать.
- Юра, неужели ты это сделаешь?
Вадим с мольбой смотрел на него.
Не глядя на Вадима, Шарок хмуро спросил:
- Ты обещаешь никому не передавать нашего разговора? Впрочем, зачем я
спрашиваю, ведь ты и Альтману обещал.
Вадим приложил руки к груди.
- Клянусь тебе... Никому ни слова. Кроме тебя, я никому ничего не
говорил, поверь мне. Ты единственный, кому я решился сказать. Я думал...
Шарок перебил его:
- Ты уже говорил, что думал, не повторяйся. Мой тебе совет дружеский:
не запутывайся дальше, никому ни слова - ни о допросе, ни о встрече со
мной. Перестань болтать, продолжай жить так, как жил до сих пор, иначе
догадаются, что у тебя что-то произошло, и вынудят рассказать.
- Кто догадается, кто вынудит? - изумился Вадим.
- Кто надо, - внушительно ответил Шарок, - тебя не могли вызвать просто
так. Просто так у нас ничего не делается, мы людей зря не беспокоим, из
пушки по воробьям не стреляем. Тебя вызвали, допросили, составили
протокол, предупредили о неразглашении, значит, дело есть, и дело
серьезное. Эти люди вокруг тебя, разве ты знаешь, кто они на самом деле?!
Тебе кажется - пустяки. Не пустяки! Я отлично понимаю, что ни ты, ни твой
отец не вели антисоветских разговоров. Но ведь ты встречаешься с людьми не
только дома. Ты со многими людьми встречаешься, Вадик, у тебя обширные
знакомства. Покопайся в памяти.
Он посмотрел на Вадима и многозначительно добавил:
- Один анекдот, рассказанный или услышанный, вот и статья.
Надел шинель, застегнул пуговицы.
- Бывай!
А лучик надежды все-таки блеснул. Молодец Шарок, все же настоящий друг.
Не бросил в беде. Намекнул, дал понять, что дело упирается в анекдот. О
Господи, погибнуть из-за анекдота!
Он перебирал в памяти слышанные за последнее время шутки, анекдоты. Все
мелочь, ерунда. К тому же анекдоты рассказывали как правило, один на один,
мельком, на ходу "Слыхал?" - "Не слыхал?" Из всего, что он вспомнил,
только анекдот про Радека и Сталина можно было посчитать более или менее
криминальным. От кого же он его слышал? Эльсбейн, литературовед Эльсбейн,
точно, именно он его рассказал. Вадим обедал в ресторане Клуба писателей
со своим старшим другом и покровителем Ершиловым. В дверях появился
Эльсбейн, оглядел зал и бочком, бочком направился к их столику - он
прихрамывал и потому ходил, выставляя вперед плечо. Ершилов отодвинул для
него стул, Вадим поморщился: не нравился ему этот тип. Казенная улыбочка,
бегающие глазки.
- Новый анекдот знаете? - спросил Эльсбейн. - Сталин вызывает Радека и
говорит: "Слушай, Радек, ты любишь анекдоты сочинять, говорят, и про меня
сочиняешь. Так вот, этого делать не следует, не забывай, я вождь!" Радек
отвечает: "Ты вождь? Вот этого анекдота я еще никому не рассказывал".
Ершилов улыбнулся, Вадим тоже улыбнулся, Эльсбейн встал и пошел дальше.
Вадим не придал тогда этому случаю особого значения. Конечно, в
анекдоте упоминался товарищ Сталин, но Радек - крупный партиец, хотя и
бывший оппозиционер, раскаявшийся троцкист, но знаменитость. Помимо всего
знаменит своими анекдотами которые носили как бы легальный характер именно
потому, что Радек был лицом официальным. В прошлом один из руководителей
Коминтерна, сейчас известный журналист, публицист, его статьи регулярно
появляются то в "Правде", то в "Известиях" - руководящие статьи. Правда,
когда Эльсбейн рассказал анекдот, Ершилов улыбнулся довольно кисло, глаза
его не улыбались. Но ведь он, Вадим, этот анекдот, кажется, никому не
пересказывал?
Впрочем, нет, рассказал... Парикмахеру Сергею Алексеевичу, своему
парикмахеру Сергею Алексеевичу, который работает здесь, на Арбате, в
парикмахерской на углу Калошина, и которого Вадим знает с детства.
Постоянный парикмахер его отца, еще до революции обслуживал его,
обслуживает и сейчас; когда отец болел, Сергей Алексеевич приходил к ним
домой, стриг и брил его дома, и покойная мама водила Вадима к нему
стричься, солидный, представительный, с красивой бородкой, приветливый и
доброжелательный... Он клал на подлокотники кресла дощечку, говорил;
"Ну-с, молодой человек", - поднимал Вадима, сажал на дощечку, стриг, шутил
с ним, с маленьким... Потом он ходил к Сергею Алексеевичу уже без мамы,
мама умерла, ходил подростком, юношей и, наконец, взрослым человеком, и
уже не Сергей Алексеевич обращался к нему покровительственно, а Вадим
говорил с ним снисходительно. Вряд ли Сергей Алексеевич читал газеты и
журналы, где публиковались статьи Вадима, но о его успехе наверняка был
наслышан хотя бы от той же Фени, которая поступила к ним по рекомендации
Сергея Алексеевича: то ли они были из одной деревни, то ли он назвал ее
своей родственницей.
По дружбе Вадим сообщал ему разные политические новости, комментировал
газетные сообщения. Тешил самолюбие, хотелось выглядеть лицом
значительным, приближенным к высшим сферам.
Сергей Алексеевич многозначительно поднимал брови и все услышанное
заключал одной добродушной фразой: "Без Льва Давыдовича не обошлось", -
произносил эту фразу про Троцкого так, как когда-то произносили слова;
"Англичанка гадит..."
Выслушав анекдот, Сергей Алексеевич вежливо улыбнулся и сказал свое
обычное: "Без Льва Давыдовича не обошлось", - мол, это Троцкий надоумил
Радека так ехидно ответить Сталину.
Неужели Сергей Алексеевич донес? Близкий человек, можно сказать, друг
семьи, знает отца уже лет двадцать и покойную маму знал, и его, Вадима,
знает чуть ли не с пеленок, и Феня - его родственница. А может, он
профессиональный стукач, место удобное, через его руки проходят десятки,
сотни людей, и все рады почесать языки. Свою дежурную фразу "Без Льва
Давыдовича не обошлось" он произносит с двусмысленной улыбочкой и
вставляет ее не только в разговоры с Вадимом, всем ее говорит, значит, все
должны знать и знают, что под Львом Давыдовичем он имеет в виду Троцкого.
Не вызывает ли он таким образом нарочно всех на разговор о Троцком?..
Вадим вспомнил вдруг рассказ Фени о том, как они в деревне спасались от
хлебозаготовок. "Нас семеро у родителей было, - рассказывала Феня, - чем
кормить? Зерно подчистую отбирали, все облазиют, каждый уголок заметут.
Мать-покойница придумала - матрасы мы заместо соломы зерном набивали, спим
на них, жестко спать, колется зерно-то. Зато хоть с малым, но хлебушком
были, пекли тайком, чтобы соседи не доказали, что утаили мы, не все
сдали".
Феня из кулацкой семьи. Как-то приезжал ее отец, сидел на кухне,
смотрел искательно, настороженно, конечно, раскулаченный. А ведь Феня
Сергею Алексеевичу - родня. Как он, Вадим, это раньше не учел, не придал
значения. Друг семьи. Свой человек Да он всем арбатским свой человек. И на
всех пишет "информации". И на него, на Вадима, мог написать.
Приходя в Клуб писателей, встречаясь с Эльсбейном, с Ершиловым, Вадим
вглядывался в их лица, может, как-нибудь выдадут себя - смущением ли, или
в глазах что-нибудь промелькнет. Нет, вели себя обычно. Но кто-то все же
донес на него.
Эльсбейн? Всем известно, что Эльсбейн почти ежедневно бывал в доме
Каменева, сотрудничал в издательстве "Academia". Каменева посадили, а
Эльсбейна не тронули. С другой стороны, Эльсбейн сам рассказал анекдот, не
будет же он на себя доносить.
Ершилов? Ершилов не того ранга человек, не для мелкого доноса. Его
специальность - доносы крупные, каждая его критическая статья -
политический донос, каждая его обличительная статья, в сущности, уже
приговор. Такой ерундой, такой мелочью заниматься не будет.
Итак, если дело именно в анекдоте, то настучал на него только Сергей
Алексеевич. Вадим Марасевич стал распространителем антисоветских
анекдотов, распространяет их где попало, даже в парикмахерской. Его сестра
уехала в Париж, вышла замуж за антисоветчика, а он, Вадим, занимается
антисоветчиной здесь.
Но это неверно! Неверно! Неверно! Он не антисоветчик! Конечно, глупо
было рассказывать такой анекдот Сергею Алексеевичу, тем более тот вряд ли
его понял. Но
ведь