длежность к рыцарскому братству, звучит сильно,
длежность к рыцарскому
братству, звучит сильно, по-мужски. А как насчет "рогоносца"?
Поговаривали, что список награжденных просматривал сам товарищ Сталин и
будто бы остался недоволен Катаевым за не слишком лестную оценку
творчества Михалкова, и, рассердившись на Катаева, велел дать Михалкову
более высокий орден, чем было намечено. Теперь Сережа Михалков пойдет в
гору, ничего не скажешь - талант, любимый детский поэт. А вот Катаеву не
поздоровится. И правильно, типичный одесский нахал, заносчивый и
беспардонный... Но что было сказано в его, Вадима, адрес? Наградили -
значит, говорилось хорошо. Но что именно и кто сказал? Может быть, сам
товарищ Сталин? "Вот, мол, попадались мне статьи Марасевича... Это тот
самый Марасевич?" - "Да, товарищ, Сталин, тот самый". - "Ну что ж,
способный человек и стоит на правильных позициях. Надо поощрять молодые
таланты". Возможно, конечно, ничего подобного и не было. Товарищ Сталин
мог просто спросить, кто мол, этот Марасевич, ему доложили, и Сталин
оставил Вадима в списке. Но хотелось бы знать в подробностях. Кого же
спросить? Не идти же к Фадееву: "Александр Александрович, что обо мне
сказал товарищ Сталин?" Фадеев выпучит на него красные после очередного
запоя глаза: "Разве вы знакомы, он даже имени вашего не упоминал".
И еще одно: утверждая список, знал ли товарищ Сталин, что он, Вадим,
одновременно и "Вацлав"? Ясно, что список апробирован на Лубянке, его
оставили. Значит, уверены в нем, и товарищ Сталин уверен.
Когда же будут вручать ордена? Конечно, в Кремле, конечно, Калинин, но
когда он наконец прикрепит орден к лацкану пиджака, когда наконец все
увидят, что он орденоносец?
В Театре Вахтангова директор и худрук его поздравили, а актеры - никто,
не читают газет, черти, зубрят свои роли и больше к печатному слову не
прикасаются. Даже Вероника Пирожкова, которая при каждой встрече ему
обязательно говорила что-нибудь приятное, и та об ордене ни слова - не
знает. Обидно. Пирожкова, как и все здесь, относилась к нему с пиететом,
но без обычного актерского заискивания перед театральным критиком.
Худенькая, в кудряшках, блондинка неопределенного возраста - то ли 18, то
ли 30, с капризным ротиком, открытыми голубыми глазками, которые всегда
улыбались Вадиму. Пирожкова называла его не Вадимом Андреевичем, как все,
а просто - Марасевич, и в ее улыбке было некое поддразнивание - не то
насмешка над важностью его персоны, не то насмешка над тем, что он никак
не откликается на ее внимание. Но Вадим в свои 28 лет еще не знал женщины
и, когда возникали _такие_ отношения, робел, хотя Пирожкова нравилась ему.
Ее взгляд, насмешливая улыбка, фамильярное "Марасевич" волновали его.
Пирожкову использовали на вторых ролях, и все же Вадим в одной из своих
рецензий отметил: "Убедительна была В.Пирожкова в эпизодической, но
характерной роли Анны". Вероника тогда в театре при всех его поцеловала:
"Спасибо, Марасевич!" Актеры и актрисы любят целоваться по поводу и без
повода, но поцелуй Пирожковой его обжег. После этого он по ночам рисовал
себе их встречи, ее объятия и поцелуи, представлял ее нагой, вставал,
ходил по комнате, чтобы не вернуться к тому, чем он занимался в детстве и
от чего отец его отучил...


Наконец состоялось! В Кремле. Вручил сам Михаил Иванович Калинин.
Выкликнули Вадима! Он подошел. Михаил Иванович протянул ему коробочку с
орденом, наградное удостоверение, пожал руку, не просто улыбнулся - он
каждому тут улыбался, а доверительно, как хорошему знакомому. И руку
протянул не официально, а пожал сердечно. Когда перешли в другой зал и
усаживались для группового портрета, Калинин, сидевший в первом ряду,
обернулся, искал кого-то глазами, но не нашел. Вадим был уверен, что
именно его он ищет, может быть, и не читал его статей, но отца знает, отец
его лечит. Досадно, что никто этого не заметил, каждый упоен своей
наградой, своим орденом, убежден, что именно ему Калинин оказал особое
внимание, именно его персона тут главная.


Дома Феня проколола в лацкане пиджака дырочку, обшила нитками, Вадим
закрепил в ней орден, надел пиджак, посмотрел в зеркало. Потрясающе! И
Феня, стоя в дверях, любовалась:
- Хорошо, Вадимушка, красиво, ну прямо как народный комиссар какой,
ей-богу!.. - Голос ее вдруг задрожал. - Вот бы Сергей Алексеевич поглядел,
порадовался бы, любил он тебя, Вадимушка, с малых лег любил.
Идиотка, вспомнила этого глупого парикмахера, всю радость испортила.
А впрочем, почему испортила? Ничего не испортила. С парикмахером
кончено, он не собирается всю жизнь терзаться из-за него, сам виноват! Не
такие головы летят, не такие люди признаются, а он не захотел. И хватит
думать об этом!
На следующий день Вадим снова ездил по редакциям, снимал пальто в
гардеробе и шествовал по кабинетам с орденом на груди. Все его
поздравляли, любовались орденом. И те, кто прошлый раз не знал о
награждении, присоединялись к общему хору. Вадим принимал поздравления
скромно, достойно, никакой тут его личной заслуги нет, это не его, это
советскую литературу наградили, а вот за советскую литературу он искренне
рад и горд.
Вечером Вадим пошел в Театр Вахтангова, разделся в кабинете
администратора и поспешил за кулисы, как бы разыскивая кого-то, открыл
дверь уборной, где в числе других статистов готовилась к спектаклю
Пирожкова, увидел полуодетых девиц перед зеркалами... Ах, пардон,
простите... Но Вероника Пирожкова его заметила, вскочила, втащила в
комнату.
- Девочки, смотрите, нашего Марасевича наградили орденом!
Бросилась ему на шею, расцеловала, и остальные девочки тоже вскочили и
расцеловали Вадима.
- Простите, - бормотал Вадим, - я ищу Комарова...
- Комарова? - переспросила Вероника. - Он здесь, я его вам найду.
Они вышли в коридор, Вероника зашептала:
- Вы сегодня вечером свободны?
У Вадима замерло сердце.
- Да...
- Отметим ваше награждение, я занята только в первом акте.
- С удовольствием. Поедем в ресторан.
Она замотала головой.
- Нет, нет, нельзя, кругом сплетники, скажут, окручиваю вас... или еще
какую-нибудь гадость.
У нее задрожал голос, на глазах выступили слезы...
- Что вы, что вы! - испугался Вадим. - Зачем вы плачете? Не надо.
Она вытерла глаза платочком.
- Не люблю, когда обо мне плохо говорят. Просто я рада, что вас
наградили. Для меня это праздник. Поедемте лучше ко мне, посидим, музыку
послушаем, живу одна, хорошо?
- Хорошо, - едва проговорил Вадим.
- После первого акта я жду вас на улице, у служебного входа.
Она чмокнула его в щеку и убежала.
Вадим промучился первый акт, не видел, что происходит на сцене.
Свидание с женщиной наедине, в ее комнате... "Живу одна..." Почему одна?
Приехала из Пензы, что-нибудь снимает, наверное, или замужем, муж в
командировке... А вдруг нагрянет?! Нет, его, орденоносца, не посмеет
тронуть. Страшило другое... Вдруг не получится. Уже два раза так было.
Вдруг опять?! Но деваться некуда, Пирожкова будет ждать на улице, на
морозе. И как уйти после первого акта? Подумают, что ему не понравился
спектакль, будет сочтено зазнайством новоявленного орденоносца: нравится,
не нравится, критик должен высидеть спектакль до конца. Придется сделать
вид, что уходит по срочному делу.
В антракте, появившись в комнате администратора, Вадим схватил
телефонную трубку, набрал какие-то цифры, сделал вид, будто кто-то ему
ответил, даже попросил всех быть потише.
- Да, да... Когда? Ах, так... Понятно... Хорошо, хорошо. Я немедленно
выезжаю. Да, сию секунду. Позвоните, скажите, через двадцать минут буду.
Положил трубку, обвел всех многозначительным взглядом:
- К сожалению, должен срочно уехать!
- Что-нибудь случилось, Вадим Андреевич?
- Вы-зы-ва-ют! - произнес Вадим так, будто его вызывают в самые высокие
инстанции, может быть, даже в ЦК.
Зашли с Вероникой в гастроном на улице Горького. Вадим купил портвейн,
колбасу, сыр, масло, маринованные огурчики в банке, вяленую рыбу, покупал
широко, хотел покрасоваться перед Пирожковой. Она качала головой:
"Марасевич, Марасевич, зачем так много?" А сама тем временем оглядывала
прилавки: нет ли еще чего-нибудь вкусненького.
Вероника жила в Столешниковом переулке (отметила с гордостью: "В самом
центре живу"), в большой коммунальной квартире. Проходя по коридору,
показала:
- Вот уборная, вот ванная. Ни на кого не обращайте внимания. Мещане!
Произнесла громко, нисколько не заботясь о том, услышат ли ее соседи.
Небольшая, скудно обставленная комната. Вероника подвела Вадима к окну.
- Смотрите, Марасевич, какой красивый вид...
- Прекрасный, - согласился Вадим, хотя было темно и он ничего не
увидел.
За спиной что-то скрипнуло, Вадим испуганно оглянулся.
Дверь шкафа открылась, вывалилось скомканное платье, Вероника сунула
его обратно, закрепила дверь, просунув в щель свернутую газету.
- Так, теперь тапочки надевайте. Легче ведь, правда?
- Очень удобно.
- И пиджак долой! - распоряжалась Вероника. - Здесь тепло, топят.
Она помогла ему снять пиджак, повесила на спинку стула, потом выложила
закуски. У нее было только две тарелки, на одну положила сыр, колбасу и
масло, на другую рыбу. Хлеб нарезала на газете.
- Будем закусывать по-студенчески. Не привыкли к такой сервировке?
Он протестующе поднял толстые плечи:
- Ну почему же?
- Временные трудности, - загадочно произнесла Вероника, - и мещанства
не люблю... Открывайте бутылку, Марасевич. Штопор? Чего нет, того нет. В
этом доме я вино пью первый раз, в честь вашего ордена. Цените, Марасевич?
- Конечно, конечно...
- Бутылку хлопните снизу, ладонью... Видали, как мужики делают?
Вадим повертел бутылку в руках, неумело ударил ею о ладонь.
- Давайте по-другому. - Вероника забрала у него бутылку. - Проткнем
пробку, и все дела. У меня, кстати, отвертка есть.
И заработала отверткой.
- Пробка опустится на дно, в ней ничего вредного нет...
Справившись с пробкой, налила вино в две граненые стопки, подняла свою.
- За высокую и заслуженную, чувствуете, Марасевич, заслуженную
правительственную награду!
И, чокнувшись с Вадимом, выпила всю стопку.
Вадим отпил только половину.
Она замотала кудряшками.
- Так не пойдет, за орден надо выпить, иначе носиться не будет.
Вадим допил стопку. Она протянула ему огурчик на вилке.
- Закусывайте, берите рыбку, а я вам бутерброд намажу. - Сделала ему
бутерброд с маслом, колбасой и сыром. - Попробуйте трехслойный.
Вадиму понравилось, ел с аппетитом и рыбу, и колбасу, и сыр. К тому же
боялся захмелеть, тогда наверняка ничего не получится.
Между тем Вероника налила по второй.
- Теперь за вас, - сказал Вадим, - за ваши успехи в театре, за то,
чтобы по достоинству оценили ваш талант.
На ее лице появилась гримаса.
- В театре мало одного таланта. Актеры кусочники, каждый норовит
другому ножку подставить. Ладно, не хочу об этом. Сегодня твой день, твой
праздник... Ой, Марасевич, я уже на "ты" перешла.
- Прекрасно. И я тебе буду говорить "ты".
- Тогда надо выпить на брудершафт. - Она запела: - На брудершафт, на
брудершафт, Марасевич, Марасевич, будем пить на брудершафт.
Они перекрестили руки, выпили, расцеловались.
Вероника поставила свою рюмку на стол.
- Нет! Так на брудершафт не пьют!
Она придвинулась со стулом к Вадиму, обняла его за голову, поцеловала
долгим поцелуем, посмотрела ему в глаза тоже долгим, серьезным, даже
страдающим взглядом, неожиданно сказала:
- Хочешь яичницу? Яичница с колбасой, знаешь, как вкусно!
Мелко нарезала колбасу, положила на тарелку четыре яйца, кусок масла,
отправилась на кухню.
Вадим остался один. Страх перед возможной неудачей окончательно овладел
им. И тогда опять будет, как уже бывало, плохо скрываемое презрение,
зевота, убегающий взгляд, равнодушное расставание. И в театре поделится с
подружками: "Марасевич - импотент". Не надо было идти, не следует
связываться с женщиной из тех кругов, где его знают. А может, и получится.
Есть в этой Пирожковой что-то уверенное. И ему надо быть увереннее, так и
врач ему сказал: "Все у вас в порядке, только не теряйтесь, все через это
проходят". Может быть, сегодня все и произойдет. А если нет, он
притворится опьяневшим. "Сама виновата, напоила меня".
Вернулась Вероника со сковородкой в руках, разрезала яичницу, налила
вина себе, Вадиму.
- Давай за счастье выпьем. За счастье, Марасевич!
- За твое счастье! За твою удачу!
Глаза ее опять наполнились слезами.
- Что ты, что с тобой? - заволновался Вадим.
Она вытерла глаза:
- Так, ерунда, вспомнилось всякое. Все, поехали!
Закусывая яичницей, говорила:
- Теперь тебя в театре будут еще больше бояться, увидишь! Они
притворяются, что уважают, а на самом деле боятся. Бабы наши - все эти
народные и заслуженные - шлюхи, любая под тебя ляжет, только похвали ее в
рецензии. А ну их к свиньям собачьим! Давай потанцуем!
- Я плохо танцую! И к тому же, - он показал на бутылку, - выпил.
- Сколько ты выпил?! Ерунда! Ладно, не хочешь танцевать, давай в карты
сыграем. - У нее в руках появилась колода замусоленных карт, где взяла,
Вадим не заметил. - Игра простая, смотри, буду снимать сверху карту, а ты
отгадывай: черная или красная. Угадаешь, я с себя что-нибудь сниму, не
отгадаешь, ты с себя. Ну, говори, Марасевич! Черная или красная?
- Красная, - пролепетал пораженный Вадим, - не слыхал про такую игру.
Она открыла верхнюю карту - оказалась бубновая семерка.
- Смотрите, господа, Марасевич угадал! Я проиграла, снимаю пояс.
Сняла с себя поясок.
- Угадывай дальше!
- Красная, - прошептал Вадим.
Она сняла карту - туз червей.
- Опять угадал. Ты, Марасевич, колдун какой-то.
Она встала, через голову стянула с себя платье, осталась в белой
шелковой комбинации на тоненьких бретельках, низко вырезанной, так что
виднелась грудь.
Вадим боялся поднять глаза.
Вероника снова взяла в руки колоду.
- Какой цвет?
- Красный, - повторил Вадим.
Она открыла карту - дама треф!
- Не угадал, Марасевич, не угадал, - радостно запела Вероника. - Бог
правду видит, не все тебе выигрывать! Стаскивай чего-нибудь!
- Я галстук сниму, - робко произнес Вадим.
Она сама развязала ему галстук, положила на стол.
- Поехали!
- Черная...
Вышла десятка бубен.
- Я часы сниму, - сказал Вадим.
- Марасевич хитрый! Разве часы - это одежда? Пуловер снимай! Снимай,
миленький, снимай, не жульничай... - Она вдруг бросила карты на стол. -
Слушай, Марасевич, что мы в детские игры играем, теряем время? Я тебе
нравлюсь?
- Конечно, конечно, - забормотал Вадим.
- И ты мне нравишься, давай ляжем в постельку, мы же взрослые,
сознательные люди, раздевайся, мой золотой. - Она подняла комбинацию,
отстегнула резинку, сняла чулок. - Хочешь, свет погашу?..
В темноте он слышал, как она двигается, разбирает постель, потом
услышал скрип матраца и ее голос:
- Сейчас согреем постельку для Марасевича, тепло будет, уютно, ну,
Марасевич, иди ко мне, не бойся, все будет хорошо... Ну, иди, иди,
копульчик мой дорогой, дай руку - Она нащупала его руку, пошарила по телу,
помогая снять кальсоны. - Скучно без тебя в постели, плохо в кроватке без
Марасевича... Ложись, миленький, ложись и ничего не бойся... Я все сделаю
сама, тебе будет хорошо... Вот увидишь!
Действительно, получилось хорошо. Умелая, опытная, все сделала как
следует. Вадим впервые испытал наслаждение, загордился собой - мужчина
все-таки! И во второй раз получилось! Вероника жарко шептала в ухо:
"Правильно, миленький, правильно, хорошо, не торопись, спокойненько, вот
так, хорошо, хорошо!"
У нее было гибкое горячее тело, маленькие груди, он положил на них
ладонь. Она прижала ее сверху своей рукой.
- Бабы наши - обер-бляди, пробы негде ставить. А как ломаются, целок из
себя строят! Даст обязательно, но прежде разыграет невинность. А вот ты
мне нравишься, и я ничего предосудительного в этом не вижу. Зачем же
ломаться? Правильно, я говорю, Марасевич?
- Конечно, конечно, - соглашался Вадим.
Он лежал, повернувшись к Веронике, вдыхал возбуждающий запах ее тела,
был счастлив и улыбался в темноте.



10

Зарплату ребятам выдавала Нонна. Бабенка лет тридцати, бойкая, деловая,
помощница Семена Григорьевича и его любовница. Каждый расписывался в
ведомости, все честь по чести, законно.
Однажды вышло так, что получали зарплату все вместе.
- По этому случаю надо выпить, - объявил Глеб.
- Вот именно, - добродушно согласился Леня. - Утром Стаканов, днем
Бусыгин, вечером Кривонос.
Это были имена известных передовиков труда. Стаханова Леня переделал в
Стаканова, Бусыгин - значит "бусой", пьяный, произнося фамилию Кривонос,
Леня пальцем отжимал нос в сторону, мол, разбился по пьяной лавочке.
Каневский молчал.
- Что молчишь? - спросил Глеб. - Пойдем с нами.
- Не знаю, - нерешительно ответил тот, - я питаюсь дома, у хозяев.
- Работаем вместе, получку получили, есть порядок - обмыть!
Каневский скривил губы.
- Если такой порядок - пожалуйста!
- Только без одолжений, - предупредил Глеб. - Мы в одном коллективе,
должны держаться друг друга.
В ответ Каневский скорбно-презрительно улыбнулся.
В ресторане уселись в дальнем от оркестра углу. Глеб говорил, что за
день уже нахлебался музыки. Заказали бутылку водки, по кружке пива,
селедку с картошкой.
Глеб поднес бутылку к рюмке Каневского, тот прикрыл ее ладонью.
- Спасибо, я не пью водки.
- Может быть, тебе шампанского заказать? Какого? Нашего, французского?
Не порть компанию, Каневский, очень ты большой индивидуалист.
- Хорошо, - сказал вдруг Каневский и поднял рюмку.
- Вот и молодец! - Глеб улыбался, обнажая белые зубы. - Это по-нашему.
Все выпили, закусили, потом рванули по второй, Глеб заказал еще
бутылку, еще по кружке пива и всем по свиной отбивной. Саша с
беспокойством поглядывал на Каневского. Человек непьющий, окосеет, возись
тогда с ним, тащи домой, черт его знает, где он живет. Саша сделал Глебу
знак, кивнул на Каневского, мол, хватит ему.
Однако Глеб сказал:
- Хорошо сидим! Выпьем, чтобы в городе Уфе и во всей Башкирской
республике процветали западноевропейские танцы! Правильно, Саша, я говорю?
- Правильно, правильно, только я думаю, Мише хватит. - Саша переставил
рюмку Каневского себе. - Не возражаешь?
- Пожалуйста, - скривил губы Каневский, - могу пить, могу не пить.
- Закусывай! Видишь, какая у тебя котлетка? С жирком. Меня один старый
шофер учил: закусывай жирненьким и пьян не будешь.
- Это точно, - подтвердил Леня, - жир впитывает в себя алкоголь, не
дает ему проникнуть в организм.
- Пожалуйста. - Каневский склонился к тарелке. - Закусывать так
закусывать, жирненьким так жирненьким.
Слава богу! Кажется, не надрался, аккуратно уминает свиную отбивную.
- Я хочу продолжить свой тост. - Глеб снова поднял рюмку. - Значит, за
процветание западноевропейских танцев среди всех народов Башкирской
республики: башкир, татар, русских, украинцев, евреев, черемисов, мордвы,
чувашей и так далее... Некоторые на нас косятся, мол, халтурщики, люди
вкалывают на производстве, а вы ногами дрыгаете, деньгу сшибаете. Нет,
дорогие! Мы - люди искусства, социалистической культуры, социализма без
культуры не бывает!
- Непонятно, о каком социализме вы говорите, - сказал вдруг Каневский.
- То есть как?! - опешил Глеб. - Я говорю о нашем социализме, который
победил в нашей стране.
- Социализм не может быть наш или не наш, - глядя в тарелку, сказал
Каневский, - социализм - это абсолютное понятие. Немецкие фашисты тоже
называют себя социалистами. Вообще, пока существуют армия, милиция и
другие средства насилия, нет социализма в его истинном значении.
Глеб растерянно молчал, потом заулыбался.
- Смотрите-ка, Каневский, оказывается, теоретически подкованный
товарищ, а я и не знал.
И заторопился:
- Ладно, ребята, давайте по последней.
Все, кроме Каневского, допили. Глеб потребовал счет, объявил, сколько с
каждого, все выложили деньги. Вышли на улицу. Было часов десять вечера.
Моросил дождик Каневский нахохлился, поднял воротник пальто.
- Ну, кто куда? - не то спросил, не то распрощался таким образом Глеб и
пошел с Сашей.
Пройдя несколько шагов, спросил:
- Что скажешь, дорогуша?
- Ты о чем?
- О Каневском. Построить социализм в одной стране невозможно. Это ведь
теория Троцкого. Вспомни, дорогуша.
Глеб прав, но не хотелось топить Каневского.
- Он говорил не о нашем, а о немецком, фашистском государстве.
- Нет, дорогуша, меня на кривой кобыле не объедешь! Как он сказал?
Вообще нет социализма, пока существуют армия, милиция... Заметь, не
"полиция", а "милиция"... Дорогуша! Это же про Советский Союз сказано.
- Милиция, полиция, подумаешь! Не строй из мухи слона.
- А если эти слова завтра станут известны там, - он кивнул в сторону
улицы Егора Сазонова, где находился НКВД.
- Откуда они станут известны?
- Откуда? От верблюда! Допустим, от меня.
- Вот как?!
- Да, да! Разве ты все обо мне знаешь? А может быть, и от тебя!
- Даже так?!
- Да, дорогуша, даже так. Я тоже не все о тебе знаю. А возможно, от
Лени. Мы оба его не знаем. Или от самого Каневского. Кто он такой? Нас
потащат и спросят: говорил он такое? Говорил. Почему не сообщили? Вот тебе
и статья: за недонесение. В лучшем случае. А в худшем - троцкистская
группа.
Глеб вдруг остановился, повернул к Саше налитое кровью лицо, затряс
кулаками, чуть не закричал:
- Мне иногда реветь охота, как голодной корове! Позвали человека в
компанию, ну, посиди тихо, спокойно, проведи время по-человечески, в кругу
друзей... Нет, надо болтать черт-те что, выпендриваться, подводить людей
под монастырь!
Саша впервые видел его в таком состоянии.
- Успокойся, - сказал Саша, - я не вижу причин для истерики. Чего
испугался, подумаешь! Держи себя в руках. Такие дела раздуваются людьми с
перепугу, а потом они сами от этого и страдают.
Они дошли до угла.
- Мне сюда, - неожиданно спокойно сказал Глеб.
- Ты все же подумай над тем, о чем я тебе говорил.
- Обязательно, дорогуша, обязательно, - пообещал Глеб.
- Выспись и утром на свежую голову подумай.
- Так и будет, дорогуша. Опохмелюсь и подумаю.
Глупая история. Каневский - дурак и псих. Нарвется когда-нибудь и
других подведет. Но сегодня разговор был чепуховый. И если Глеб не будет
трепаться, на этом инцидент закончится.
Инцидент на этом не закончился.
Дня через два у Саши появился новый аккомпаниатор: Стасик - пианист и
баянист, веселый, расторопный паренек. С работой освоился сразу, где-то
поднатаскался. Но, как и Леня, "слухач" - ноты читать не умел.
Естественно, той игры, того изящества, что у Каневского, не было и в
помине.
Вечером в ресторане, за ужином, Саша спросил Глеба:
- Куда девался Каневский?
- Не будет у нас больше Каневского. Уволил его Семен.
- За что?
- На окраины перемещаемся, дорогуша, на всякие макаронные фабрики, а
там рояля нет, значит, нужен третий баянист. Стасик, как и я,
двухстаночник.
Саша поставил рюмку на стол:
- А ведь ты врешь.
- Брось, дорогуша, - поморщился Глеб, - ну что ты привязываешься?
- Что ты сказал Семену?
- А ты все хочешь знать?
- Да, хочу.
Глеб выпил, вилкой подхватил кусочек селедки.
- Ну что же, я сказал: избавляйтесь от Каневского. Болтает чересчур.
- А что именно болтает, ты Семену сказал?
- Зачем Семену _знать_, кто что болтает? За то, что _знаешь_, тоже
приходится отвечать. Может, Каневский болтал, что ему мало платят? Семен,
дорогуша, не лыком шит; раз человек _болтает_, лучше избавиться от него.
Он снова налил себе, взглянул на Сашину рюмку.
- Так не пойдет. Думаешь, я один эту склянку усижу?
Они выпили оба.
- Угробил ты человека, - сказал Саша.
- Я?! Да ты что?
- Выбросили на улицу, оставили без куска хлеба.
- Не беспокойся, без хлеба он не останется. - Глеб кивнул на оркестр. -
Вот он, кусок хлеба, да еще с маслом.
- Зачем ты все-таки добавил Семену, что Каневский болтает? Чтобы
увесистей было, чтобы уволили наверняка?
- Да, дорогуша, именно для этого и добавил. Я не желаю работать с
мудозвоном, который при людях несет такое, за что меня завтра могут
посадить.
Саша молчал.
- Осуждаешь меня? - спросил Глеб.
- Да, осуждаю.
- Ах, так, - усмехнулся Глеб, - ладно!..
Он налил себе еще рюмку, выпил, не закусывая, икнул, был уже на взводе.
- Расскажу тебе одну историю про моего друга. Хочешь послушать?
- Можно послушать.
- Тогда слушай.



11

Глеб поднял бутылку, она оказалась пуста.
- Ладно, дорогуша, расскажу тебе эту историю, а потом примем еще по
сто. Итак, был у меня друг, хороший друг, верный друг, в Ленинграде. Жили
мы в одном доме, в одном подъезде, на одной площадке, ходили в одну школу.
Был он первый ученик и по литературе, и по математике, даже по
физкультуре. Из простых новгородских мужиков, но самородок! Ломоносов! В
университет на физмат прошел по конкурсу первый. Идейный! Еще в девятом
классе прочитал "Капитал" Карла Маркса. Не пил, не блядовал, правда,
курил. Русоволосый, синеглазый, статный, красавец мужчина! И главное,
душевный, все к нему шли, и он, что мог, для каждого делал. И вот,
понимаешь, какая штука... Подался мой друг в троцкистскую оппозицию еще
студентом, в институте выступал открыто, взглядов своих не скрывал! Ты
спросишь, почему дружил со мной, с беспартийным и безыдейным? Я, дорогуша,
человек легкий, но человек _верный_, это он знал. За это, думаю, и любил.
И все мне рассказывал. Конечно, всякие там тайны не выкладывал, имен не
называл, дело уже повернулось к арестам, высылкам, но взглядами делился.
Глеб поманил пальцем официанта, показал на графинчик.
- Тащи еще двести!
- Может, хватит? - сказал Саша.
- Ничего, по сто граммов не помешает.
Глеб налил Саше, себе:
- Одного человека он напрочь не принимал.
И скосил глаза, Саша понял - речь идет о Сталине.
- Называл его "могильщиком Революции". Всех разговоров и не помню, но
отчетливо запомнил именно насчет социализма в одной стране. Поэтому,
дорогуша, меня так и задел Каневский. Раньше я это слышал от друга,
которому доверял, а Каневского я не знаю. Друг мой говорил, что построить
социализм в одной стране нельзя. А те, кто говорит, что можно, хотят
превратить нашу страну в "осажденную крепость", в "окруженную врагами
цитадель", то есть ввести, в сущности, военное положение, создать условия
для единоличной диктатуры одного человека, для террора и репрессий. И
утверждать, что у нас в стране, мол, уже построен социализм, значит,
компрометировать саму идею социализма и в конечном счете _угробить_ его. -
Он замолчал, уставился на Сашу, глаза были мутные.
- Давай отложим твой рассказ до другого раза, - сказал Саша.
Глеб исподлобья посмотрел на него.
- Думаешь, за-го-ва-ри-ваюсь? Нет, никогда, ни-ког-да!
Придерживаясь за стол, поднялся.
- Пойду пописаю. А ты закажи чаю, только крепкого-крепкого, как чифирь.
Знаешь чифирь?
- Знаю. Официант может не знать.
- Объясни.
И направился в уборную, не слишком твердо шагал, пошатывало.
Любопытная вырисовывается картина. И неожиданная. Выходит, не просто
выпивоха, не просто богема, пусть и провинциальная, как он привык думать о
Глебе. Всегда осторожничал, а тут с симпатией говорит о троцкисте, а
троцкистов сейчас можно только поносить и проклинать. Колхозница в глухой
деревне в "кругу" на улице пропела старую, двадцатых годов частушку: "Я в
своей красоте оченно уверена, если Троцкий не возьмет, выйду за Чичерина".
И схватила десять лет лагерей: "За троцкистскую агитацию и пропаганду".
Брякнул человек "Троцкий был мировой оратор" - десять лет. "Троцкий,
конечно, враг, но раньше был второй после Ленина" - опять десять лет.
Такая вот обстановочка. А Глеб откровенничает...
Официант поставил на стол два стакана чая в подстаканниках. Чай
густо-коричневый, почти черный, такого цвета добиваются, примешивая к чаю
еще что-то, жженый сахар, что ли, Саша забыл.
Вернулся Глеб, посвежевший, улыбался во весь свой белозубый рот, волосы
мокрые, причесанные, видно, окатил голову холодной водой. Хлебнул чая.
- Хорошо! Так на чем же мы с тобой остановились, дорогуша?
- Я предложил тебе закончить свой рассказ в следующий раз.
- Не пойдет. Ты уж дослушай до конца.
Саша всегда поражался, как много мог выпить Глеб и как мгновенно при
надобности трезвел. Он выпивал и перед занятиями, и даже во время занятий,
приносил с собой, но ни разу за роялем не сбился с такта, не сфальшивил.
- Такой человек был мой друг, - снова начал Глеб, - и, конечно, его
посадили еще в конце двадцатых годов. Долго он не просидел, начали видные
троцкисты подавать заявления: мол, никаких больше с партией разногласий
нет, подчиняемся ее решениям и просим восстановить в ее рядах. Из ссылки
их вернули, и мой друг тоже вернулся в Ленинград. Заходил ко мне, сидели
мы, разговаривали, и понял я, что разочаровался он во всем, решил
заниматься только наукой. Восстановили его в институте на физмате, женился
на хорошей девочке, родила она ему сына, он от мальчишки без памяти,
стипендия, конечно, маленькая, давал уроки физики, математики. Все, как у
нормального человека. В партии числился формально, восстановили его
автоматически, и очень, знаешь, угнетала его партийность эта, он и
собрания пропускал, и поручений не выполнял, все надеялся, что за
пассивность его исключат и будет он жить совсем спокойно. Но, однако,
дорогуша, жить ему спокойно не удалось.
Голос у Глеба осекся, он замолк на минуту, поставил локти на стол,
обхватил голову руками.
- Давай еще по сто граммов рванем...
Официант принес еще двести граммов. Глеб выпил, пожевал колбасу.
- Да... Заявились как-то к моему другу бывшие товарищи по ссылке, и
пошли всякие разговоры. Тогда Гитлер к власти пришел, вот они это
обсуждали. Сталин и Гитлер, мол, одно и то же, чувствуешь? Болтали между
собой всякое. Ему бы, дураку, их оборвать, отрубить, мол, я политикой не
занимаюсь, и прекратите разговоры на эти темы или вообще больше ко мне не
приходите. Характеру, что ли, не хватило, мягкий человек был, или такая уж
крепкая дружба в ссылке возникает - не оборвешь, или боялся прослыть
обывателем, а то и трусом, доверял, может быть, этим людям, считал такими
же порядочными, каким был сам. Может быть, они и были порядочные, но
трепачи, тюрьма и ссылка их ничему не научили, значит, болтали они не
только у моего друга... Все же, когда пришли во второй раз, он им дал
понять, деликатно, конечно, ведь интеллигент, что принимать их у себя не
может: одна комнатушка в коммунальной квартире, ребенок спать должен и сам
он работает по вечерам. И больше они не являлись. Думал он, на этом
кончилось. Однако нет, не кончилось. В один прекрасный день в институте
подходит к нему молодой человек приятной наружности, отзывает в сторону,
показывает книжечку красненькую: "Придется вам со мной пройти тут
неподалеку". Приходят они в Большой дом, так у нас называется НКВД.
Начальник усаживает его в кресло, спрашивает, как устроился после ссылки,
не обижают ли его. Друг мой отвечает: "Все в порядке, никто не обижает". -
"А как ваши товарищи по ссылке?" Друг мой чувствует подвох, но не
сориентировался. "Не знаю, я ни с кем не встречаюсь".
Начальник вынимает из стола бумагу и зачитывает фамилии тех, кто
приходил к моему другу. "А этих людей вы встречали?" - "Да, были у меня
два раза". - "И о чем беседовали?" - "Ни о чем особенном..." - "Вспоминали
Сибирь, ссылку?" - "Вспоминали". - "В романтической дымке вспоминали?" -
"Какая романтика в Сибири..." - "А о политике говорили?" - "Я вне
политики, занимаюсь физикой и математикой".
Начальник вынимает другой лист: "А вот что говорил такой-то". И слово в
слово читает ему рассуждения одного мудозвона. "Говорил он это?" Куда
деваться? "Да, говорил". - "Как вы реагировали?" - "Не прислушивался,
занимался". - "Помилуйте, в вашем присутствии ведутся антисоветские
разговоры, а вы не прислушивались. Нет, вы прислушивались, иначе не
подтвердили бы того, что я вам зачитал".
Мой друг молчит, возразить нечего. Ясно, среди приходивших был
осведомитель, может, и не один. А начальник напирает: "Молчите? Отвечу за
вас. Вы капитулировали для того, чтобы восстановиться в партии и взорвать
ее изнутри. Вы возглавили и собирали у себя на квартире подпольную
троцкистскую группу. У нас есть все основания арестовать вас и вашу группу
и предать суду".
Мой друг отвечает: "Никакой троцкистской деятельностью я не занимался,
ни в каких разговорах не участвовал. Но доносить - это противоречит моим
нравственным убеждениям. Моя ошибка в том, что я не отказал им от дома
сразу, когда они пришли в первый раз".
А начальник прет свое; "Мы арестуем вас и вашу группу. На следствии все
признают свою вину, потому что _вина была_. Статья, по которой вы будете
проходить: "создание контрреволюционной организации", предусматривает от
пяти лет лагерей до высшей меры наказания. Хотите жить, хотите спасти свою
семью, подумайте, как спасти. Говорите, у вас нет разногласий с партией,
докажите это". И напрямую предложил моему другу сотрудничать. "А
откажетесь, пеняйте на себя".
Конечно, мой друг мог такое предложение отвергнуть. Но это означало,
что его тут же отправят в камеру и перед ним будут маячить или лагерь, или
вышка. А лагеря или вышки мой друг не хотел. Не потому, что боялся, он был
смелый человек, а _за что_ он должен погибать? За то, что какие-то идиоты
при нем трепались? За них он погибать не хотел и не хотел, чтобы погибли
его жена и сын. За идею? Идею его вожди предали, каялись на всех углах. И
он подписал обязательство. Но стукачом быть не собирался, надеялся,
понимаешь, выйти из этого положения...
За соседним столиком кончили ужинать, один из компании остался
рассчитываться, трое вышли, остановились в проходе. Глеб умолк. Народу в
ресторане было средне - будний день. Певица закатывала глаза, прижимала
руки к груди. "Только раз бывает в жизни встреча, только раз судьбою
рвется нить..." Плохо пела, но Саша любил цыганские романсы.
Люди, стоявшие возле их столика, прошли в раздевалку. Глеб продолжил:
- И поехал в Москву на самые верха, к товарищу Сольцу. Слыхал такую
фамилию?
- А как же, даже знаком с ним. Хороший человек.
- Да? Хороший? Тебе, дорогуша, видней. Его ведь называли "совестью
партии". Вот к этой "совести" он и поехал. Сольц, представь, его принял. И
говорит ему мой друг: хотят меня завербовать, и как, мол, совместимо с
партийной этикой и моралью, чтобы один коммунист тайно доносил на других
коммунистов? А Сольц ему отвечает: "Не ко всем коммунистам органы
приходят, ко мне, например, не приходили. А к вам пришли, значит, это ваше
личное дело, вы и решайте".
- Сольц ему так ответил?
- Так мне рассказывал мой друг. А он всегда говорил только правду.
Неужели Сольц отнесся так казенно? Жаль. В его памяти Сольц сохранился
совсем другим.
- Ну и что было дальше?
- После Москвы, после Сольца мой друг пришел ко мне и рассказал все,
что ты сейчас слышал. Просидели мы с ним всю ночь, много и чего другого
говорил. Зиновьева, Каменева, Радека презирал, Бухарина, Рыкова тоже -
своими славословиями помогли Сталину, проложили себе дорогу на плаху. Про
Троцкого сказал - крупная фигура, не чета этим. И линия его правильная - в
одной стране социализма построить нельзя, надо дать свободу фракциям и
группировкам, а это - путь к свободе взглядов, свободе мнений, а значит, и
демократии.
- Не думаю, что Троцкий был уж таким демократом.
- Дорогуша, передаю тебе, что слышал от своего друга. Демократия,
конечно, не буржуазная, а вроде как социалистическая, пролетарская, я в
этом не разбираюсь. В общем, Троцкого он одобрял - гениальный человек, но,
мол, разглядывал себя в зеркале истории, не хотел стать новым Бонапартом,
вот и проиграл игру. Имел в руках преданную армию, мог еще в двадцать
третьем году арестовать и расстрелять эту троицу: Сталина, Зиновьева и
Каменева.
- Расстрелять?! Какая же это демократия?
- Дорогуша! Так ведь в нашей стране все на расстреле держится: и
диктатура, и демократия.
- А ты оказывается, философ.
- Какой есть. В общем, много чего говорил мой друг: все, мол, пропало,
Октябрьская революция погибла, страна идет к фашизму. И его личная жизнь
кончена. Держался спокойно, будто лекцию читал, честное слово! Видно,
принял решение, встал и сказал: "Со мной всякое может случиться, и я хочу,
чтобы хоть один человек на свете знал мою подлинную историю. Этот человек
- ты. И надеюсь, ты нашего разговора до поры до времени никому не
передашь. _Учись молчать_!" Понял, дорогуша? "Учись молчать" - золотые
слова.
Глеб обвел мрачным взглядом стол, откинулся на спинку стула.
- Дорогуша, что же мы с тобой сидим, как дурачки на именинах? Глотнем
еще по сто, смотри, сколько колбасы осталось, не пропадать же закуске.
Он выпил, доел колбасу.
- Два дня я его не видел, а на третью ночь звонят в нашу квартиру. Что
случилось? Стоят мильтон, участковый и дворник. "Одевайтесь, идемте,
будете понятым". И приводят меня в соседнюю квартиру, в его комнату, а там
обыск. Моего друга нет, только жена всполошенная и ребенок в кроватке.
Обыск шел до утра, ничего не нашли, вписали в протокол какие-то старые
книги для проформы, иначе зачем целую ночь рылись? Ушли они, а я остался,
спрашиваю у жены, где он сам-то? Думал - в тюрьме. А жена отвечает: "В
морге он теперь". В общем, дорогуша, покончил он с собой, отравился в
институте, дождался, когда все уйдут, и принял яд. Поговорил с товарищем
Сольцем, "совестью партии", после этой совести - яд принял. Вот какая у
этой партии совесть! Утром люди пришли, а он лежит в аудитории. Похоронили
мы его на Волковом кладбище, рядом с родителями. И скажу тебе, дорогуша,
правильно он поступил: доживи он до нынешних времен, его бы уже двадцать
раз расстреляли и семью бы угробили. А так человек покончил с собой, не он
первый, не он последний. И семья в порядке, сын уже в школу пошел. А
историю его, страдания его знаю я один, один-единственный. Великий был
человек, дорогуша! А погиб! За то, что каким-то мудакам захотелось
потрепаться. Так вот, скажи мне, дорогуша, как я должен после этого
относиться к таким трепачам, как Каневский? Какое он имеет право при мне,
при тебе, при Лене произносить слова, за которые дают срок, а то и вышку?
Чтобы свою образованность показать? Так я положил с прибором на его
образованность. То, что он знает, я давно забыл. Как я могу доверять
какому-то Каневскому, когда мой друг дал подписку? И эта подписка лежит в
архивах, и через сто лет ее прочитают и скажут: вот и этот был стукачом. А
он был честнейший, порядочнейший человек, в жизни ни одного лживого слова
не произнес.
Глеб наклонился к Саше.
- Я, дорогуша, тебе эту историю рассказал, чтобы ты не считал меня
сволочью. Я тактично удалил Каневского, чтобы не было среди нас звонарей,
из-за которых мы можем погибнуть. Кстати, это не я, а ты должен был
сделать.
- Почему я?
- Потому что биография у тебя такая. Пока ты баранку в Калинине крутил,
отдел кадров ихний, эта тощая проблядь Кирпичева на тебя целое дело
завела, хоть ты и простой шофер. Скажи спасибо нашей родной
рабоче-крестьянской милиции - выселили тебя из Калинина... И когда
Каневский свою хреновину понес, я сразу подумал: а почему Сашка молчит?
Ну, представь, дорогуша, потянули бы нас за эти его словеса туда... А? Мы
с Леней - семечки, баянисты, а ты? Судимый, и вот при одном контрике
другой контрик развивает теории Троцкого. Организация! И ты в ней главный.
Лагерь тебе, как минимум, обеспечен. А ты его жалеешь, сопли распустил.
Ах, на улицу выбросили, ах, без куска хлеба оставили. Вот так и мой друг
всех жалел... Знаешь, что я тебе скажу: когда ты тогда, в Калинине, с
Людкой к кузнецу пришел, я как на тебя посмотрел, сразу догадался: из
заключения парень.
- Догадливый ты.
- У тебя на лице это было написано, и на свитере, и на сапогах - во
всем сочетании, так сказать. Я ведь, дорогуша, художник, у меня глаз -
ватерпас, я сразу тебя разгадал: зек ты, но не простой, а интеллигент, к
жизни этой волчьей не приспособленный, как и мой покойный друг. Больше
скажу, ты как вошел, меня словно ножом по сердцу резануло, до того ты на
него похож. Он русоволосый, у тебя волосы черные, и покрупнее он тебя, а
все равно похожи вы, выражение лица одинаковое, одной вы породы,
справедливость ищете, деликатные чересчур. И все равно тогда, в Калинине,
я тебя сразу полюбил, вот, думаю, в моей скотской жизни опять появился
настоящий человек, хотя и понимал нутром: тот мой друг пропал за свою
деликатность и ты за это пропадешь.
- Боюсь, ты пропадешь раньше меня, - сказал Саша.
- Да? Почему так?
- Месяца три назад что ты мне сказал о Каневском?
- Вроде бы о пушкинском юбилее шла речь, не помню.
- Напомню. Ты сказал: мы из-за Каневского в тюрьму сядем... Я обязан
быть на стреме, думать, кто рядом со мной. Говорил ты это?
- Вроде бы говорил...
- Зачем же ты позвал Каневского в ресторан? Зачем посадил рядом с
собой? Зачем водкой поил? Он ведь не хотел идти с нами.
- Ну, в одном коллективе работаем, вместе получку получили, пойдем
выпивать, а его не позовем, неудобно.
- Ах, неудобно? Тащишь за собой в ресторан человека, про которого
знаешь, что он может нас в тюрьму посадить. Кто же ты после этого? И не
он, а ты первый заговорил о социализме и прочей чепухе. Ты вызвал его на
этот разговор, и он ответил, что думает. Ты его _спровоцировал_. Зачем?
Глеб поднял на него глаза.
- Ты это серьезно?
- Да, вполне серьезно. Спровоцировал, а потом побежал к Семену:
"Увольте Каневского, болтает лишнее".
Глеб пожал плечами.
- Ну, если ты меня считаешь провокатором...
Саша допил свою рюмку, понюхал корку хлеба.
- Если бы я считал тебя провокатором, я бы с тобой ни минута не сидел
за этим столом. Я тебе скажу, почему ты притащил Каневского в ресторан.
Тебя раздражает его "высокомерие", ах, ты воображаешь себя гением,
особняком держишься, брезгуешь нами, гнушаешься, нет, "дорогуша", ты такой
же, как и мы, - по клубам бегаешь, фокстроты наяриваешь, вот и держись за
нас. Обмываем получку, и ты обмывай, пьем водку, и ты пей, ерничаем про
социализм, и ты ерничай. Не владеешь собой, поэтому и говорю: пропадешь
раньше, чем я.
- Слава Богу, я уж думал, ты меня стукачом объявишь.
- История твоего друга трагическая и печальная, - продолжал Саша. - Но
он был обречен. Я видел троцкистов в ссылке - крепкие люди. Поэтому их и
уничтожили под корень, нынче слабые нужны, из них можно лепить что угодно.
А чтобы из нас не лепили что угодно, нужна сдержанность, нужна
осторожность. Думаешь, мне приятно фокстроты отплясывать? Для меня это
дело? Но я залег на дно, в водорослях лежу, не слишком привлекательная
позиция для мужчины, но я хочу в этих подлых условиях остаться порядочным
человеком, может быть, придет время, вынырну. А ты пузыришься, по этим
пузырям тебя и обнаружат. Завтра Семен явится туда: "Мой сотрудник Дубинин
доложил мне, что пианист Каневский болтает лишнее". Приглашают тебя:
"Благодарим вас, Глеб Васильевич, вы действуете как настоящий советский
человек, так и продолжайте, сообщайте нам о всяких антисоветских
разговорах". Вот ты и на крючке. Захотел покуражиться над человеком. И
докуражился.
В зале притушили свет.
- Сигналят на выход. - Саша подозвал официанта, расплатился.
- Я жалею о том, что произошло, - сказал Глеб, - ты можешь поступать,
как пожелаешь. Но я твой человек, Сашка!
- Я это знаю. - Саша встал. - Ладно, двинулись.



12

Варя встретила Лену Будягину случайно. Смотрели с Игорем Владимировичем
"Депутата Балтики" в "Ударнике", вышли из кино, на улице полно народу,
тепло, оживленно, широкие окна гастронома освещены, толпа зрителей из кино
течет в сторону Полянки - на Каменном мосту ухает молот, двигаются
огоньки, мост расширяют, строительные работы идут круглые сутки. Игорь
Владимирович предложил пройтись по набережной. Они повернули налево, и
здесь сразу у одного из подъездов громадного дома Варя увидела Лену
Будягину.
Лена открывала дверь подъезда, почему-то обернулась, и по тому, каким
напряженным стало ее лицо, Варя поняла, что Лена ее узнала. Это было,
наверно, нетрудно, косынку Варя сняла еще в кино: прямые черные волосы,
как и раньше, спускались на воротник и такая же, как и прежде, челка на
лбу, но и Варя сразу узнала Лену, хотя в старом мешковатом пальто и
стоптанных туфлях узнать ее было непросто, да и времени прошло... Сколько
же прошло? Вместе встречали Новый год еще перед Сашиным арестом, значит,
больше четырех лет назад. Лена была тогда с Юркой Шароком, Шарок открыто,
при всех, ухаживал за Викой Марасевич, Нинка учинила скандал, и все же
Лена послушно ушла с Шароком, и Саша кинул ей вдогонку: "Большего дерьма
себе не нашла?!"
Лена стояла у открытой двери подъезда, не зная, войти или сделать шаг в
сторону Вари. Такую нерешительность Варя видела сейчас на многих лицах,
эти люди не уверены, поздороваются ли с ними их вчерашние друзья.
Варя улыбнулась, протянула руку:
- Здравствуйте, Лена!
На лице Лены появилась мягкая застенчивая улыбка, она смотрела чуть
исподлобья, и, увидев ее улыбку и этот взгляд, Варя вспомнила, что
последний раз видела Лену не на встрече Нового года, а в Клубе работников
искусств в Старопименовском переулке, Варя была там с Костей, а Лена с
Шароком и Вадимом Марасевичем, мягко и застенчиво улыбнулась Варе и
смотрела так же исподлобья, оттого, наверное, что высокий рост заставлял
ее чуть наклонять голову. Тогда это была красавица, все пялили на нее
глаза.
- Здравствуйте, Варя. - Лена шагнула навстречу Варе, пожала ей руку. -
Я рада вас видеть. Как вы живете, как Нина?
- У меня все в порядке, работаю, кстати, познакомьтесь, вот мое
начальство... Игорь Владимирович, Лена...
"Будягина" Варя не добавила не потому, что боялась произнести эту
фамилию, а потому, что не знала, носит ли ее теперь Лена.
- А Нина теперь далеко, - продолжала Варя, - вышла замуж почти год
назад.
- А я думала: где Нина? Не дает знать о себе, не появляется.
- Вы здесь живете? - перебила ее Варя, отводя вопросы о Нине. Никто не
должен знать, что Нина у Макса.
- Да, здесь, с сыном и братом...
О матери ни слова, значит, не только отца, но и мать посадили.
Потом протянула руку.
- Я вас задерживаю. Будете писать Нине, передайте привет.
- Можно, я как-нибудь зайду к вам?
Лена с удивлением, исподлобья посмотрела на нее.
- Пожалуйста...
- Дайте мне ваш телефон. Я позвоню, потом заеду.
Лена качнула головой.
- У нас давно нет телефона.
- Вы в этом подъезде живете?
- Да, первый этаж, квартира справа, три звонка. С утра и до четырех я,
в принципе, дома.
- Вы не работаете?
- Пока нет, точнее сказать, уже нет.
- Нине я напишу, что видела вас, а к вам забегу в ближайшее же время.
Вы не против?
- Я сейчас в таком положении, что, может быть, вам не стоит приезжать
ко мне.
- Мне известно ваше положение. Что с того?! - Варя тряхнула волосами. -
Мы давние знакомые, учились в одной школе, я не имею права к вам зайти?
- Ну что ж, придете, буду рада.
Варя и Игорь Владимирович пошли по набережной.
Варя покосилась на него.
- Держитесь, Игорь Владимирович!
- Держусь!
- Сейчас узнаете, с кем вы только что познакомились.
- Я уже догадался. Семья арестованного.
- Но какого арестованного! Бу-дя-гина. Ивана Григорьевича. Знакома вам
такая фамилия?
- Да. Бывший заместитель Орджоникидзе. До этого посол.
- Арестован в прошлом году. Расстрелян. Лена сказала: "Живу с сыном и
братом". Значит, и мать расстреляли, она тоже старая большевичка.
- У меня создалось впечатление, - осторожно сказал Игорь Владимирович,
- что она не особенно вас приглашала.
- Безусловно. В ее понимании приходить к ней не следует.
Игорю Владимировичу естественно было бы спросить: "А в вашем
понимании?" Но в самом вопросе содержался бы совет; "Вам незачем к ней
ходить". И он предпочел промолчать.
На собрания, осуждавшие "шпионов, диверсантов и убийц", Варя не
являлась. Отправлялась в институт, училась на вечернем отделении, если
собирали сотрудников днем, во время работы, уходила в Моссовет, в
Мосстрой, Игорь Владимирович подтверждал, что да, он действительно послал
ее туда. Каким образом узнавала она о предстоящем митинге или собрании,
оставалось для него загадкой. Однажды митинг застал ее врасплох, и она при
всех, направляясь к двери, сказала: "Я побежала в АПУ, Игорь
Владимирович!" И он ответил: "Да, да, поспешите, Иванова, они вас ждут".
Так что со стороны все выглядело достоверным. Варя отметила его помощь,
остановилась в дверях, взглянула на него, кивнула головой.
А он вернулся в свой кабинет, подошел к окну, хотел посмотреть, как она
будет переходить улицу. Что делать, он любил эту девочку, давно любил, с
того самого момента, когда познакомился с ней в "Национале". Она пришла
туда вместе с Викой, что говорило не совсем в ее пользу, сняла шляпку с
широкими полями, и тут он увидел ее глаза и понял, что не имеет никакого
значения, с кем она пришла. А имеет значение только одно - как бы им
вместе уйти. Но потом он потерял ее из виду, Вика рассказывала, что она
вышла замуж за какого-то грека-бильярдиста, брак оказался неудачным, и,
когда Левочка привел Варю к ним в мастерскую устраивать чертежницей, Игорь
Владимирович посчитал это знаком судьбы.
Два года назад он отправил ей письмо, решился на такой шаг, хотел,
чтобы она знала о его любви. На следующий день она зашла к нему в кабинет,
в платье без рукавов, остановилась в дверях, он предложил ей сесть,
сказал, что у нее красивый загар. "На пляже была, - ответила она, - в
Серебряном бору. Но я по поводу вашего письма". И, помолчав, объявила, что
любит другого человека, он далеко, вернется через год и она его ждет. Он
нашел в себе силы улыбнуться: "Ну что ж, Варенька, я тоже буду ждать".
Безусловно, ему было интересно знать, что же это за человек, которого
она любит. Спросить Варю напрямую он не посчитал для себя возможным. Но из
Викиных рассказов, из обрывочных Левочкиных фраз понял, что, скорее всего,
это приятель и одноклассник Вариной сестры, отбывает ссылку в Сибири, у
его матери Варя снимала комнату со своим мужем-бильярдистом. Однако прошло
два года, заканчивался третий, никаких изменений в Вариной жизни не
происходит, из чего Игорь Владимирович сделал вывод, что с тем ссыльным
что-то не слаживается. Он видел Барину подавленность - не взяла отпуск,
сидела в Москве, чего-то ждала. В такой ситуации его шансы возрастали, но
он боялся загадывать наперед, пусть все будет так, как теперь: они
работают вместе, он видит ее ежедневно и уже не может жить без этого, лишь
бы все так и оставалось, лишь бы не изменилось к худшему - время нелегкое,
а Варя ведет себя неосторожно.
Больше всего его беспокоило, что Варя манкирует праздничными
демонстрациями. К девяти утра все сотрудники на месте, принаряжены,
собираются в колонны, несут по Красной площади цветы, транспаранты, только
Ивановой нет. Однажды он дал ей понять, что так поступать не следует.
_Зачем дразнить гусей_? Такие вещи бросаются в глаза. Она ответила, что
ходит на демонстрации с институтом, разве этот довод неубедителен?
- Нет, - сказал он, - вечерние институты на демонстрации не ходят.
До поры до времени все сходило ей с рук, как понимал Игорь
Владимирович, по той простой причине, что никто, кроме него, ее здесь
всерьез не принимал - смазливая чертежница, не более того. А те, кто
обязан наблюдать, не допускали мысли, что в _наше время_ возможно
какое-либо несогласие. Люди с мировым именем вытягиваются в струнку, а не
то что какая-то там девчонка. Ну, ушла пару раз с собрания, непорядок,
конечно, но учится человек вечерами в институте, есть официальная справка.
Тем более ничего такого Иванова себе не позволяла. Ни одного лишнего слова
Варя на работе не произнесла. При нем могла смеяться, возмущаться, язвить,
но только в том случае, если они были один на один.
- Что молчите, Игорь Владимирович?
- Да так, ничего, задумался о чем-то.
- Я знаю, о чем вы задумались. Вам не понравилось, что я сказала:
"_Держитесь_, Игорь Владимирович". Вам показалось, что я хотела вас
подколоть, сейчас ведь все всего боятся, но я делаю это исключительно для
равновесия. Левочка и Рина молятся на вас: "Ах, наш Игорь Владимирович -
красавец, ах, наш Игорь Владимирович - гений, он - главный советник
Сталина по преобразованию Москвы..." Если и я запою в этом хоре, вы
превратитесь в икону.
- Вы всегда находчивы в своих ответах.
- Что вы имеете в виду?
А имел он в виду недавний случай в столовой, свидетелем которого стал
случайно. Обедали сотрудники обычно компаниями, трепались, стоя в очереди
к кассе, сидя за столиками, обсуждали наряды, покупки, браки, разводы, но
в


31  32  33  34  35  
Hosted by uCoz